На соседнем сиденье расположилась женщина (моя ровесница?): коричневый костюм, сумка тщательно подобрана к элегантным туфлям, косынка из светлого шелка повязана с таким изяществом. Как они это делают? Безупречное попадание в цвет, и, главное, все эти тона так пикантно оттеняют серую монотонность нашей жизни. Одна нога лежит на другой, они выставлены на восхищенное обозрение стоящих пассажиров: их взгляды скользят по глянцевой прозрачности чулок, уходят в сторону и возвращаются вновь… Вот пусть они и не смотрят на меня, пусть вообще обо мне забудут! Ведь они всегда готовы следить за заразительным весельем студенток, бегущих по улице Бак, любоваться светящейся кожей (совсем без макияжа) юных спортсменок, ласкать глазами немного припудренные фарфоровые щеки блондинок, скептически оценивать дам, подражающих звездам, — слишком много румян и туши…
Когда я наконец добралась до улицы Севр, наступила ночь. Окна квартиры Рафаэля смотрели во двор черными провалами, но из них доносилось эхо голосов. Я открыла дверь своим ключом. Перед полукруглым входом я безуспешно пыталась нашарить выключатель, чертыхаясь про себя, по поводу вечно выключенной лампы. Я направилась в большую комнату. Воздух можно было резать ножом, так он загустел от табачного дыма, перезвона бокалов, приглушенных смешков, тихих голосов. Наконец, пока еще никто ничего не заметил, мне удалось найти выключатель. Лампы вспыхнули одна за другой, и свет упал на их лица, как возмездие. Рафаэль что-то бормочет и поспешно надевает темные очки. Остальная троица, как по команде, поворачивает головы к двери, их взгляды бессмысленно скользят по комнате, на губах гримаса улыбки. Четыре лица, застывшие в ожидании, четыре лица, обращенных ко мне. Четыре невидящих взгляда в поисках невидимого послания. Четыре охотника в засаде, стремящиеся обнаружить дичь.
Не успеваю я открыть рот, как Рафаэль сообщает:
— Это моя подружка, Сара. — И, как будто замечая допущенную ошибку, добавляет, приложив руку ко лбу, словно отдавая честь: — И она видит, она… мой Бог! Надо больше света!
Я вспоминаю начавшийся переполох: Рафаэль пытается познакомить меня с каждым из присутствующих, а я чувствую себя незваной в их компании. И начинаю лопотать извинения: и что сейчас отправлюсь к себе домой, и зашла лишь оставить кое-какие продукты… Поглощенная своим смущением, я не разобрала их имен, мне казалось, что все они на одно лицо, что они пришли сюда, для того чтобы возродить их старинное тайное сообщество. Все поднялись и принялись извиняться, в свою очередь заверять, что они сейчас уйдут и зашли узнать последние новости, они теперь так редко видят Рафаэля… Что было в их тоне: упреки? Ирония, с которой они воспринимали эту маленькую хозяюшку, что пришла пополнить запасы в холодильнике мужчины, в которого она была влюблена, как кошка? Враждебность по отношению к человеку, которому они вынуждены так вежливо уступить свои места? Когда я услышала, как захлопывается калитка во дворе, я кинулась открывать окна настежь, чтобы изгнать этот дым, запах всех этих мужчин. Рафаэль удовлетворенно промолвил: «Я ждал, когда ты вернешься. Они отличные друзья, но с ними все слишком «как раньше». Ты знаешь, я не стремлюсь встретиться с ними вновь».
В тот вечер… около девяти часов Рафаэль, не раздумывая, достал одну из кассет, сложенных стопкой рядом с пианино, здесь он всегда мог свободно дотянуться до них рукой и, включив магнитофон, погрузиться в мир музыки. Я видела, как он водит кончиками пальцев по коробке, распознавая надписи, что выцарапал при помощи булавки на пластмассовой поверхности. Но в тот вечер он не подсел к инструменту и не стал подыгрывать, как часто это делал, мелодии, льющейся из проигрывателя. Звучала «Цыганская рапсодия» Равеля. Солировала скрипка; внезапно, когда вступил оркестр, Рафаэль поднялся, открыл плетеный ивовый сундучок, на котором громоздились штабеля старых виниловых дисков, и достал яркую шаль с длинной бахромой. Я смотрела, как он заворачивается в ткань, взъерошивает волосы, направляя их на лицо, встает на цыпочки и в тот момент, когда смычок выводит особенно быстрый пассаж, начинает поворачиваться, одна рука прижата к бедру, другая взметнулась над головой, зажав невидимые кастаньеты. Его каблуки отбивают чечетку, его руки соединяются в хлопке, сопровождая удары тарелок. Он позабыл о своих очках, и невидящие глаза на запрокинутом лице искали недостижимые небеса. В конце отрывка, когда ритм убыстрился, он принялся кружиться и с последними тактами рапсодии рухнул на диван рядом со мной. Затем, как будто пытаясь принести извинения за этот прилив чувств, он нашел мои руки, укутал их шалью, прижал к лицу. Он терся щекой о мягкую шерсть и шептал: