Немцам, посвящающим свой досуг проблеме «кто мы, откуда мы, куда мы идем?», людям среднего достатка, взалкавшим истины, всевозможным энтузиастам Библии, идеалистам-самоучкам – короче, всем этим баптистам духа никогда не говори, что ты израильтянин, потому что они зацелуют тебя до смерти. И все будут спрашивать «а что?..» – а что ты знаешь такое, чего другие не знают? а что ты чувствуешь как еврей?
Есть еще посетители концертов – наивные меломаны, принимающие культуру «из вторых рук» за бесценные оригиналы и радующиеся любому личному контакту с артистом. Русский артист – это «О!». Еврей же, который русский артист, – это «О! о! о!». («О!» в анфиладе зеркал.) Их глаза с привычным интересом скользят по афишам вроде той, которую изучал сейчас я. «Циггорнская государственная филармония, – читал я с натугой – крестьянский сын, приехавший в город двести лет назад на заработки. – Симфонический концерт. Мендельсон, “Морская тишь и счастливое плавание”. Корнгольд, концерт для альта. Малер, 4-я симфония. Солистка – Ингеборг Ретцель, дирижирует Кнут Лебкюхле» [32] . Я искал адрес: начало концерта… касса открыта… не то… Театральная площадь, один. Где Театральная площадь, один? Круг поисков сузился.
Я находился в сердцевине большого западногерманского города, совершенно нелепая фигура с допотопным циммермановским футляром [33] , как у скрипачей, игравших в том же Циггорне румбы и танго, вдруг прерываемые драматическим тремоло, под которое немая Грета Гарбо что-то кричала в затаивший дыхание зал. Благополучные люди, сухие листья, пронзенная длинной коричневой сосиской булочка в руке, только что выложившей за нее 2.50, как видно (за версту) из прейскуранта; автомобиль, внутри которого двое плюс космос неведомых мне привычек, удовольствий, забот, шуточек, – и все это до последнего опавшего листочка «свое предназначенье исполняет», все к месту, один я без должности. Ну хоть кем-нибудь определите меня в свои праздничные будни, согласен быть той смиренной миссионеркой с «Башней стражи», тем ребенком, переводимым за руку через трамвайные пути, – сто лет не видел трамвая!.. Сто лет не видел брусчатки! Сто лет не видел сухих листьев! Все это живет и ночует здесь. Неужели еще одному существу ценой отречения от чего хотите – все равно уже ничего не осталось – нельзя притулиться тут же, получить крошечное задание и быть внесенным в общий проект? Мне некуда возвращаться, у меня нет ни одной живой души в целом мире. Не извольте гнать. Помни, и ты был рабом в земле Египетской. [34]
О чем я в самом деле думал в эту минуту и на что я рассчитывал? Денег у меня было, как патронов у того ополченца, что маршировал на фронт в первый год войны. Не буду проводить и далее кощунственных сравнений, но, ей-богу, мне было нечего терять… Мне на полном серьезе виделись рельсы в отблеске луны, бродяжничество. Германия в моем представлении была идеальным местом для этого: зимний путь, воспетый Фишером-Дискау [35] , лежащая в развалинах страна (в ее американской зоне – непременное условие). «Гамбург – это наша воля быть» – как звучала эта фраза в Харькове! Там, у Борхерта [36] , бездомный, проигравший неправедную войну солдат бредет по шпалам. Мистика луны, разрухи, свободы. Суровая романтика поражения…
Но это все же запасной вариант, а пока слова «Гамбург – это наша воля быть» больше касались притчи о страховом агенте, ставшем солистом Гамбургской филармонии, и потому смысл имели пародийный. «Театральная площадь, один?» – спрашивал я у прохожих, и, по поговорке «Язык до Киева доведет», мой – довел меня до циггорнского оперного театра, архитектурного сверстника вокзала и еще нескольких общественных построек, которые курфюрст Циггорнский Максимиллиан, поздней бежавший в Вену, возвел в своей столице, чтобы быть ей не хуже других столиц. (Это характерно: если, например, взять немца и израильтянина, две среднеарифметические психологии, то первый удовлетворен тем, что у него все не хуже, чем у других, тогда как второму для счастья необходимо думать, что у него все лучше, чем у других.) Театр был таким, каким единственно и мог быть выстроенный в ту пору: спереди галерея-лоджия с колоннами, с каждого бока по вместительному крылу, наверху прозрачный горб зрительного зала, неотъемлемая кокарда доброй половины всех оперных театров – лира, да еще под самым фронтоном нам сообщают, что «Maximilianus I rex candidit arti et musis» [37] (в Советском Союзе бы написали «Искусство принадлежит народу»).
Потыкавшись во все двери, я наконец нашел нужную мне. Горбатый вахтер из своей норки, оторвавшись от сандвича – был второй час, впрочем, он всегда будет что-то есть, – задал мне вопрос, на который я ответил. Примерно так Чарли Чаплин имитировал немецкую речь в «Диктаторе» – признак того, что язык вскорости будет освоен, главное, судорожно не хвататься за пару глаголов в инфинитиве, по одному в каждой руке, – в этом случае все, ступор… Встречаются люди с апостольским даром с ходу «говорить» на неведомых наречиях. Я немножко обладал этим даром, не обольщаясь насчет прочего. Сказывалась наследственность: мама, выросшая меж двух имперских культур – о деде и говорить не приходится, – легко переходила с одного языка на другой. Уловив знакомые слова: филармония, оркестр, скрипка – каковая в моих руках подтверждала, что он не ослышался, – вахтер наковырял коротенький телефонный номер и, к ужасу моему, передал мне трубку, предварительно что-то в нее сказав (например: «С вами, господин директор, хочет поговорить дрессированный павиан»).