На мое несчастье, Ирина уверовала в меня. Единственная дочь инженера Берковича, единственная дочь главного инженера Берковича, единственная дочь главного инженера мясокомбината Берковича, в глазах своей семьи она делала глупость: я был абсолютно никем для них. Зять без высшего образования, даже без твердой профессии, водит компанию с одними длинноволосыми, слоняется по кафе. А тут единственная дочь инженера Берковича – она же общепризнанная красавица (институт городских красавиц в Харькове еще сохранялся), не говоря о том, что мысленному взору претендентов на ее руку она должна была представляться не иначе как в облаке дармовых антрекотов.
Во избежание ненужных скандалов с родителями Ирина поставила их перед фактом свершившейся примерно за час до этого регистрации нашего брака. Кто бы видел счастливые лица ее папеньки и маменьки! Тогда, признаться, меня это в ней восхитило, господин Лисовский. Только, может быть, и вы не последний, кому суждено восхититься решительностью вашей супруги? Рок-звезды живут пожирней вашего.
Еще трудней складывались ее отношения со свекровью – моей мамой; в конце концов сытый мещанин Беркович был отцом дочери, стороною, более отходчивой в своем родительском гневе: ну что ж – мог уговаривать себя он, – зато еврейский мальчик (боюсь, что в его случае это был единственный аргумент в мою пользу). Мама – вот кто встретил наш брак действительно в штыки. Она бы встретила в штыки любой брак, но так как признаться в этом не могла – также и себе самой, – то придиралась к моей Ирине почем зря: дескать, она подговорила меня (такой талант!) бросить скрипку и заняться какой-то глупостью, за которую я к тому же когда-нибудь сяду – и не такие писатели шли за колючую проволоку; или: из-за нее я таскаюсь по всяким притонам – так моя бедная мать называла кружки харьковской богемы. Ну, о том, что я взял в жены типичную «прости господи», даже говорить не приходится. Семейка же ее – жмеринские шахер-махеры, с которыми и за один стол не сядешь.
Последнее – извечное презрение эмансипированного в третьем поколении еврея к едва лишь проклюнувшемуся из гетто – мама выражалась совсем как старая барынька: за один стол не сядешь. Нелестное сравнение приходит на память. Уже здесь, в Западной Германии, я узнал о некогда имевшем место отречении «арийцев» иудейского вероисповедания от их местечковых собратьев, галдевших на идише [6] . Пускай говорить так о родной матери не следовало бы, но… Я чувствую, что жизнь меня хорошо обидела, – я имею право и обидеться. Мама была не ангелом, да еще Казахстан за плечами. Ирина – та могла быть ангелом. С бронзовыми крыльями. Пролетая, коснется тебя такой ангел крылом… В столкновениях с мамой она в обиду себя никогда не давала. Та начинала, но зато уж кончала всегда эта. Пример. Мама : «Не забывай, кем был его дед (кивает на меня) и твой». Ирина : «Который? У меня ведь их было два».
Когда мама умирала, то Ирина ухаживала за нею с самоотверженностью подвижницы. Гордыня?
Но прежде об одном событии начала шестидесятых. Из неведомого Израиля пароходом в Одессу прибывает Эся, мамина сестра. Это было чудом, но, хоть и редко, такие чудеса все же случались. Их было две сестры: до боли привязанная к своему отцу Суля (Суламифь), во всем покорная его капризам, и Эстер, революционерка. Одно время Эся рвалась в Россию строить новый мир – домашним языком всегда был русский, хотя семья деда происходила из Мемеля [7] , – но потом в ее воображении замаячил купол Сорбонны, защекотало при мысли об интернациональной студенческой вольнице, в которой доля молодых польских евреев была заметна – как успехами в науках, так и единообразием характеров: преобладали «эси» – обоего пола.
Она уехала из Варшавы в тридцать восьмом – уже на ходу впрыгнула, можно сказать, – а летом пятьдесят седьмого, в разгар фестиваля, от нее пришла весточка. В промежутке было и падение Парижа, и Резистанс, и бегство к англичанам, и бегство от англичан (в запретную Палестину [8] ) – события не менее драматические, чем пришлось пережить сестре Суле, но, право же, куда более фотогеничные, что-то вроде «Касабланки». [9]
И вот мы встречаем Эсю в Одессе, где она пробудет лишь день, – вечером пароход поплывет дальше, в Стамбул. В память этот день врезался отдельными осколками: ночь в поезде, мама не спит, причал, столпотворение, мы мечемся, Эся – они бросаются друг к другу в объятия. Слезы. Сразу какая-то забегаловка или мороженица, – очевидно, мы оказались в ней и впрямь очень скоро: времени в обрез, деваться некуда. Мы только сели, Эся достает из сумочки фотографию и протягивает – вот так, через стол. Мама берет. Как вскрикнула! Дико – и тут же зажала себе ладонью рот. Потом ей стало худо, на нас все смотрели.