Графиня, смеясь, снова вспоминала вслух о лютой непримиримости некоторых своих помощниц. Поскольку в основном они очень некрасивые, то ненавидят женскую красоту и считают ее признаком слабости. Хотят, чтобы женщина будущего была без округлых бедер и груди, крепкая, костлявая и мускулистая, способная к любой физической работе, а главное — освобождена из-под гнета любви и необходимости рожать детей. Они объявляют войну женственности.
— Какой ужас! Вы со мной согласны, Мариано? — продолжала графиня. — Женщина и сзади, и спереди плоская, как доска, с подстриженными волосами и грубоватыми руками, женщина, соревнующаяся с мужчиной во всех сферах его деятельности! И это называют эмансипацией! Полагаю, вы не стали бы этого терпеть! Сразу начали бы вразумлять нас шлепками.
Нет, она не из таких. По ее мнению, женщина достигнет полного триумфа, лишь когда станет еще более привлекательной и соблазнительной. Если лишить ее красоты, то что же ей тогда останется? Пусть женщина сравняется с мужчиной умом, но она должна покорять его чарами своей привлекательности.
— Я не испытываю ненависти к мужчинам, Мариано. Я очень женственная и нахожу в любви великое удовольствие... Какой смысл это скрывать?
— Я знаю, Конча, знаю, — лукаво сказал художник.
— Что вы можете знать!.. Ложь и выдумки сплетниц, обиженных на меня, так как я не лицемерка и не хожу ежедневно с угрюмым видом как они.
И она снова заговорила, как ей тяжело жить на свете, потому что, как и все женщины сомнительной славы, нуждается в сочувствии. Ведь Реновалес знаком с графом и знает, что это за человек: добрый сеньор и немного чудак, помешанный на своих почетных погремушках. Он заботится о ней, заботится о ее благосостоянии, но как мужчина ничего для нее не значит. Он не может дать ей ни любви, ни нежности — а для женщины это главное.
Она смотрела куда-то вверх и говорила таким мечтательным тоном, что всякий другой на месте Реновалеса давно рассмеялся бы.
— Поэтому ничего удивительного, — протяжно сказала графиня, и глаза ее затянулись глубокой скорбью, — что женщина в таком положении ищет счастья везде, где оно ей мерещится. Но я очень несчастная, Мариано; я не знаю, что такое любовь, я никогда по-настоящему не любила.
А как она всегда мечтала соединить свою судьбу с мужчиной высоких помыслов, стать подругой великого художника или ученого! Мужчины, которые вьются вокруг нее в салонах, моложе и красивее, чем бедный граф, но умом не могут сравниться даже с ним. Конечно, она не такая уж целомудренная, что правда — то правда. Реновалес ей друг, и ему она врать не станет. Случались и у нее маленькие приключения, невинные прихоти, не более чем у женщин, имеющих репутацию целомудренных и непогрешимых; но каждый раз ее восторг оказывался горькой ошибкой, всегда она после этого чувствовала разочарование и отвращение. Многие женщины радуются любви, она это знает, но сама уже и не надеется познать когда-нибудь такое счастье.
Реновалес перестал рисовать. Дневной свет уже не проникал через окно. Стекла утратили прозрачность, потемнели, приобрели сиреневый оттенок. Мастерскую залили сумерки, и в их полутьме, как искры потухшего костра, тускло поблескивали разные вещи: там — рожок рамы, там — старое золото вышитой хоругви, в одном углу — эфес шпаги, в другом — перламутровые стенки витрины.
Художник сел рядом с графиней и весь погрузился в атмосферу духов, окружающих Кончу как нимб, смешанный с пьянящим ароматом женской обольстительности.
Он тоже несчастлив. Мариано откровенно в этом признался, наивно поверив в искренность меланхоличных разглагольствований великосветской дамы. В его жизни чего-то не хватает: он совсем одинок в этом мире. И, заметив на лице графини удивление, с чувством ударил себя кулаком в грудь.
Да, он очень одинок. Он догадывается, что она хочет ему сказать. Мол, у него есть жена, дочь... О Милито речи нет: он горячо любит ее, эту единственную свою радость. Достаточно обнять дочь, когда он устал от работы, и его наполняет ощущение блаженного покоя. Но он еще не столь старый и не может удовлетвориться только радостями родительской любви. Хочется чего-то большего, а подруга жизни не способна дать ему ничего — всегда больная, всегда до предела взвинченная. К тому же жена не понимает его, не понимала и никогда не поймет: всю жизнь она висит на нем тяжелым грузом, она погубила его талант.
Их союз держится только на дружбе, на взаимных воспоминаниях о пережитых вместе лишениях. Он также ошибся в своих чувствах; ему показалось, что он влюбился, а это была просто юношеская симпатия. А он стремится к глубокой страсти. Ему нужна рядом душа, которая была бы отражением его собственной души; он хочет любить женщину высоких порывов, которая понимала бы его и поддерживала в смелых поисках, умела бы жертвовать своими мещанскими пережитками ради искусства.
Он говорил горячо и страстно, неотрывно глядя в глаза графини, которые блестели в тусклом свете, льющемся из окна.
Но исповедь Реновалеса прервал смех — иронический, жестокий. Графиня резко откинулась в кресле, будто отодвигаясь от художника, наклоняющегося ближе и ближе к ней.
— Ой, Мариано, да вы встаете на скользкую дорожку! Что я вижу, что слышу! Еще немного — и вы признаетесь мне в любви... Господи, ну и хлопот с этими мужчинами! Просто невозможно говорить с ними по-дружески, довериться в чем-то — сразу же все превращают в шалость. Если вас не остановить, то через минуту вы скажете, что я ваш идеал... что вы обожаете меня.
Реновалес отшатнулся от нее и снова замкнулся в себе. Его расстроил этот издевательский смех, и он тихо сказал:
— А если бы и так?.. Если бы действительно я полюбил вас?..
Графиня снова залилась смехом, но каким-то натянутым, фальшивым, с резким призвуком, царапающим художнику грудь.
— Так я и знала! Долгожданное признание! За сегодняшний день это уже третье. Неужели с мужчиной нельзя разговаривать ни о чем другом?..
Она вскочила на ноги и начала искать глазами свою шляпку, потому что забыла, куда положила ее.
— Я ухожу, cher maílre. Оставаться здесь опасно. Постараюсь приходить раньше и раньше уходить, чтобы не оставаться с вами в сумерках. Это время неопределенное: человек в это время способен на большие глупости.
Художник начал просить Кончу побыть еще. Пусть подождет хоть несколько минут, пока прибудет ее карета. Он обещал вести себя спокойно; не разговаривать, если ей это неприятно.
Графиня осталась, но садиться в кресло не захотела. Прошлась по комнате и наконец открыла крышку пианино, стоящего у окна.
— Давайте побалуем себя музыкой — это успокаивает... Вы, Мариано, сидите смирненько в кресле и не подходите. Ну-ка, будьте хорошим парнем!
Ее пальцы легли на клавиши, ноги нажали на педали, и мастерскую залила волшебная мелодия — Largo religioso Генделя {46} — печальная, мистическая, мечтательная. Музыка растеклась по всему нефу, уже погруженному в сумерки. Просачивалась сквозь ковры, шуршала невидимыми крыльями в других двух мастерских; казалось, это звучит орган в безлюдном соборе, к которому в таинственный час заката прикасаются невидимые пальцы.
Конча разволновалась, охваченная порывом чисто женской сентиментальности, той неглубокой и капризной чувственности, из-за которой друзья считали ее великой артисткой. Музыка трогала графиню де Альберка, и она прилагала огромные усилия, чтобы не заплакать; на ее глаза навернулись слезы, она сама не знала почему.
Вдруг графиня перестала играть и встревоженно обернулась. Художник стоял у нее за спиной; она почувствовала, как его дыхание щекочет ей шею. Конча хотела разгневаться, безжалостно засмеяться, как она умела, и этим заставить его вернуться на свое место, но не смогла.
— Мариано, — прошептала она, — идите на место. Ну, будьте же добрым и послушным мальчиком. А то я действительно рассержусь!
Но своей позы не изменила: сидела на стульчике вполоборота, облокотившись на клавиатуру, и смотрела в темное окно.
Наступило долгое молчание. Конча не шевелилась, а Реновалес стоял и смотрел на ее лицо, которое в сгущающихся сумерках казалось размытым белым пятном.