Выбрать главу

— В конце концов... Кто знает... Бывает по-разному! Организм человека способен на неожиданные реакции, он таит в себе превосходные резервы для самозащиты...

Эти загадочные утешение встревожили Реновалеса, и он начал украдкой наблюдать за Хосефиной. Прислушивался к ее голосу, смотрел на нее, когда она его не видела. Они уже не спали вместе. После женитьбы Милито отец переселился в комнату дочери, и они разбили цепь, приковывающую их, как рабов, к общему ложу, где они уже давно не могли спокойно отдыхать. Но Реновалес считал своим долгом каждое утро навещать жену.

— Хорошо выспалась? Может, чего-то надо?

Она смотрела на него враждебно, отрешенным взглядом.

— Ничего мне не надо.

А для большей убедительности еще и поворачивалась к нему спиной.

Художник воспринимал ее неприкрытую враждебность с кротким смирением. Это его обязанность — а вдруг она скоро умрет! Но такая возможность нисколько не волновала его, он оставался равнодушным и сердился на самого себя. Безжалостно укорял себя за бесчувственность, за полное безразличие к состоянию больной, за то, что не чувствует к жене ничего, кроме мимолетных угрызений совести.

Как-то пополудни, дело было в доме графини де Альберка, после дерзких развлечений, которыми любовники будто бросали вызов священному покою гранда, вернувшегося из путешествия, художник робко заговорил о своей жене.

— Я теперь буду приходить реже — пусть тебя это не удивляет. Хосефина очень больна.

— Действительно, очень? — переспросила Конча.

И в глазах ее замелькали злорадные огоньки, которые показались Реновалесу знакомыми: те же, что не раз танцевали перед ним в темноте, беспокоя его совесть, как блики адского пламени.

— Трудно сказать. Но, думаю, как-то обойдется.

Он чувствовал потребность лгать. Утешал себя, умаляя серьезность болезни. Надеялся этой ложью и самообманом развеять острую тревогу, которая донимала его, словно иглами. Таким образом он пытался найти себе оправдание, вел себя как человек, обманывающий самого себя, делающий вид, что не осознает всей тяжести своего преступления.

— Ничего страшного, — говорил он дочери, которая, встревоженная видом матери, каждый вечер приходила ночевать около нее. — Насморк, зимняя простуда. Когда потеплеет — все пройдет.

Он велел топить во всех комнатах; в доме стало жарко, как в печке. Не чувствуя никакого волнения, художник неоднократно громко повторял себе, почти выкрикивал, что у жены только простуда, а тем временем внутренний голос твердил: «Ложь! Она умирает. Умирает, и ты это знаешь».

Симптомы, о которых говорил ему врач, появлялись с жуткой закономерностью, нанизывались один на другой. Сначала он замечал только, что Хосефину почти все время трясет, как в лихорадке, а вечером у нее появлялась ломота. Потом она начала ужасно потеть — от обильного пота простыни на ее кровати утром оказывались насквозь мокрые. Это жалкое тело прямо на глазах истончались, усыхало, словно сгорало на невидимом огне. Она кашляла без остановки, тяжело хрипела и жаловалась на постоянную боль в груди. Дочь кормила ее, как ребенка, с ложечки, но из-за кашля и рвоты Хосефина не могла ничего проглотить. Язык у нее сделался совсем сухой. Она жаловалась, что внутри ее печет как огнем.

Так прошел месяц. Реновалес в своем оптимистическом рвении пытался убедить себя, что болезнь дальше не зайдет.

— Она не умрет, Пепе, — заявлял он решительно, словно был готов сцепиться с каждым, кто осмелится ему возразить. — Правда, не умрет, доктор? Вы согласны со мной?

Врач, как всегда, только пожимал плечами. «Кто знает... Вполне возможно». А так как больная решительно отказывалась от любого обследования, то он узнавал о развитии болезни только по симптомам, по рассказам дочери и мужа.

Несмотря на то что от Хосефины остались одни кости и кожа, ее тело вдруг начало отекать. Вздулся живот, одна нога распухла, а вторая наоборот — совсем усохла.

Реновалес неоднократно приставал к врачу с расспросами. Что он думает обо всех этих симптомах? Врач опускал голову. Он не знает. Надо подождать — природа богата неожиданностями. Но как-то все же собрался с духом и под предлогом того, что ему нужно выписать рецепт, зашел в мастерскую поговорить с мужем больной с глазу на глаз.

— Должен вам сказать правду, Реновалес... Мне трудно дальше играть эту комедию милосердия... — может, она и годится для других, но вы человек мужественный... У вашей жены скоротечная чахотка. Возможно, ей осталось жить всего два-три дня, возможно — еще несколько месяцев. Но она умирает, и я не знаю чем ей помочь. Если хотите, поищите другого врача.

Умирает!.. Реновалеса как громом ударило. Он не мог прийти в себя, ибо никогда не верил в возможность такого исхода. Умирает!..

Когда врач вышел твердой походкой человека, только что сбросившего с себя тяжелое бремя, художник мысленно повторил это слово, но оно не произвело на него никакого впечатления. Его охватило тупое равнодушие. Умирает! Неужели действительно может умереть эта вечно болезненная женщина, которая так изуродовала его жизнь?..

Он и не заметил, как заходил по мастерской, громко выкрикивая:

— Она умирает! Она умирает!

Он повторял это, чтобы взволновать себя, чтобы застонать и зарыдать от горя, но не почувствовал ничего.

Хосефина скоро умрет, а он такой преспокойный! Ему хотелось заплакать, умыться горькими слезами, он мучился, как мучается человек, испытывающий острую потребность выполнить свой ​​долг и не способный этого сделать. Заморгал, набрал полную грудь воздуха и задержал дыхание, пытаясь представить себе всю глубину своего несчастья. Но глаза его остались сухими, а мысль упорно не хотела проникаться отчаянием. Он притворялся перед самим собой, только притворялся, что жалеет смертельно больную жену. Что-то кричал, ходил по мастерской, но и дальше ничего не чувствовал, будто так и не поверил в возможность этой смерти.

Ему стало невыносимо стыдно, он казался самому себе настоящим чудовищем. Охваченный порывом, который когда-то заставлял святых отшельников накладывать на себя тяжелую епитимью за грешные мысли, подавленный горьким раскаянием, Реновалес дал себе слово не отходить от больной. Он больше не выйдет из ее комнаты, выдержит ее молчаливое пренебрежение, будет с ней до последнего момента, забыв о сне и голоде. Он даже холодел от страха, думая о своей черствости, и горел желанием искупить ее великодушными и благородными поступками.

Теперь Милито уже не сидела ночами у постели матери и вернулась домой, не слишком порадовав этим мужа, который очень обрадовался, когда неожиданно получил возможность вновь зажить холостяцкой жизнью.

Котонер приходил каждый день и уходил домой только в полночь. Реновалес не ложился спать. Он молча бродил по ярко освещенным комнатам; то и дело заходил в спальню и смотрел на Хосефину, лежавшую в поту, дрожащую от ужасного кашля, погруженную в предсмертную дремоту и такую высохшую, такую маленькую, что ее жалкое тело казалось под одеялом тельцем ребенка. Остаток ночи маэстро сидел в кресле, много курил. Глаза его были открыты, но сознание укрывалось туманом, погружалось в сон.

Мысли художника витали далеко. Напрасно он корил себя за жестокость: казалось, его заворожила таинственная сила, куда более мощная, чем угрызения совести. Он забывал о больной и спрашивал себя, что сейчас делает Конча; в воображении видел ее совсем голую, изможденную от любовных ласк; со всеми подробностями вспоминал их свидания — нежный шепот, страстные слова, жаркие объятия. А когда усилием воли прогонял от себя эти видения, то подходил, как для покаяния, под самые двери комнаты, в которой лежала больная, и прислушивался к ее отрывистому дыханию; болезненно кривил лицо, но так и не мог заплакать, не испытывал печали, сколько ни стремился ее вызвать в себе.