Выбрать главу

А едва граф уходил, она горячо обнимала Мариано, не обращая внимания на слуг. Любовь, окруженная опасностями, ей казалась слаще. И художник позволял ласкать себя, гордый и самодовольный! Ведь это он в начале их адюльтера добивался любви и умолял взаимности, и теперь ему было приятно со снисходительным превосходством принимать поклонение Кончи, страстной и побежденной.

Не чувствуя никакого влечения к труду, Реновалес, чтобы поддержать свой авторитет, решил добиваться официальных почестей, которыми чествуют заслуженных маэстро. Со дня на день откладывал тот момент, когда возьмется за великое творение, что поднимет новую волну восторга вокруг его имени. Он начнет свою знаменитую картину, изображающую Фрину на берегу моря, когда наступит лето и он сможет отправиться в какой-нибудь безлюдный уголок на побережье, прихватив с собой красавицу, которая будет ему позировать. Возможно, удастся уговорить графиню. Кто знает!.. Она всегда улыбается так удовлетворенно, когда слышит из его уст похвалу своей прекрасной наготе.

Но пока что маэстро хотел, чтобы люди чтили его имя за былые заслуги, восхищались картинами, которые он уже создал. Он сердился, когда газеты восхваляли молодых, а о нем вспоминали лишь вскользь как о метре живописи, словно о давно умершем художнике, чьи картины скоро будут выставлены в музее Прадо. Его охватывал глухой гнев актера, который умирает от зависти, когда на сцене с успехом выступают другие.

Он хочет работать, вот-вот приступит к делу. Но время шло, а Реновалес не брался решительно ни к чему: в голове была пустота, руки не слушались, и он стеснялся признаться в этом даже самым близким людям, вспоминая, как легко когда-то ему рисовалось.

Это пройдет, — уверял он себя с убежденностью человека, не сомневающегося в своем таланте.

Как-то, отдавшись на волю капризного воображения, художник сравнил себя с псом: когда тот голоден — то лает, а когда сыт — то ласково виляет хвостом. Так и ему не хватает недовольства и беспокойства, как бывало в те времена, когда он столько всего жаждал достичь и был всегда раздражен; когда, взвинченный до предела семейными горестями, набрасывался на холст, как на врага, и рисовал в каком-то неистовстве, не чувствуя в руке кисти. Даже когда он разбогател и стал знаменитым, ему еще было к чему стремиться: «Если бы я имел покой! Если бы я был хозяином своего времени! Если бы жил один, без забот, без семьи, как должен жить настоящий художник!..»

И вот теперь мечты его сбылись — чего же ему еще ждать? Но художник чувствовал себя вялым и обессиленным, ему ничего больше не хотелось, словно тревога и беспокойство были для него теми внутренними шпорами, которые подстегивали его вдохновение.

Реновалеса мучила жажда славы. Ему казалось, он погибает в неизвестности, если в течение нескольких дней о нем нигде не упоминали. Создавалось впечатление, что молодежь отвернулась от него, причислив его к «корифеям», и смотрит в другую сторону, увлекается другими мастерами. Самолюбие художника заставляло его стремиться к популярности с жадностью начинающего. Он, тот, кто в свое время так смеялся над официальными почестями и над академиями, сравнивая их с загоном для скота, вдруг вспомнил, что несколько лет назад, после очередного триумфа, его избрали членом Академии изящных искусств.

Котонер был немало удивлен, увидев, что Мариано начал придавать так много значения почести, которой не добивался и над которой всегда подтрунивал.

— Это были шутки молодости, — важно сказал маэстро. — Жизнь нельзя вечно воспринимать с юмором. Пришло время стать более серьезным, Пепе; мы уже старые, и нам не к лицу смеяться над тем, что в своей основе заслуживает уважения.

К тому же он, Реновалес, обнаружил большую невежливость. Эти уважаемые люди, которых художник так часто сравнивал с самыми разными видами животного мира, пожалуй, расстроились, что прошло столько лет, а он не позаботился занять свое законное место. Надо появиться на академической сессии. И Котонер, по поручению Реновалеса, стал вести подготовку к этому событию. Он должен был уладить все: начиная с оповещения, которое надо было передать этим уважаемым господам, чтобы они назначили дату торжественной церемонии, и кончая речью нового академика. Реновалес почти со страхом узнал, что должен произнести речь... Еще бы не бояться! Ведь он и пера держать в руке не умеет — привык только к кисти. В детстве он почти не учился — и поэтому даже в письмах к графине де Альберка имел обыкновение выражать свои пылкие чувства с помощью красивых рисуночков, а не слов!

Старый художник развеял опасения друга. Он хорошо знает свой Мадрид. Жизнь за кулисами мира, проявляющая себя на страницах газет и журналов, не представляет для него никакой тайны. Реновалес произнесет речь, и не менее блестящую, чем некоторые из академиков.

Поэтому как-то пополудни Котонер привел в мастерскую некоего Исидро Мальтрана, приземистого и несимпатичного человека с огромной головой и дерзким выражением лица, который сначала произвел на Реновалеса самое неприятное впечатление. Лацканы его достаточно приличного пальто были посыпаны пеплом от сигареты, а воротник — перхотью с головы. Художник почувствовал, что от гостя пахнет водочным перегаром. Сначала Мальтрана заговорил высокопарно и называл Реновалеса «маэстро», но вскоре уже фамильярно обращался к нему по фамилии. Он ходил по студии, как у себя дома, будто бывал здесь ежедневно, и не обращал внимания на прекрасные статуи и декоративные украшения.

Он готов взяться за написание речи. Это его профессия. Академические сессии и заказ депутатов конгресса — для него главный источник доходов. Понятно, что маэстро не обойдется без его помощи. Он только художник!..

И славный Реновалес кивнул в ответ — этот наглый Мальтрана начал ему даже нравиться. Если бы речь шла о том, чтобы нарисовать для этого торжества картину, он бы знал, что делать. Но речь!..

— Хорошо, вы получите речь, — сказал Мальтрана. — Это для меня нетрудно: я знаю, что писать. Поговорим о здоровых традициях: пожурим неопытную молодежь за всякие выходки и неоправданные эксперименты, которые двадцать лет назад, когда вы сами начинали, казались вам имеющими смысл, а теперь — преждевременными... Вы же, полагаю, захотите дать нагоняй модернизму?

Реновалес улыбнулся. Ему понравилась откровенность, с которой этот молодой пройдоха говорил о его будущей речи, и он со значением повел рукой туда-сюда. Конечно! Но чтобы не очень... Лучше всего — это золотая середина.

— Понятно, Реновалес. Польстить старым и не поссориться с молодежью. Вы все-таки настоящий маэстро, сразу видно. Будете довольны своей речью.

Как только Реновалес собрался заговорить о вознаграждении, как гость сам с непринужденностью делового человека объявил цену. Это будет стоить две тысячи реалов; он уже говорил Котонеру. Тариф невысокий, он берет по нему только с людей, которых очень уважает.

— Надо как-то жить, Реновалес... У меня ребенок.

На этих словах голос его стал серьезным, а нехорошее циничное лицо, осветившееся заботливой родительской любовью, даже приобрело благородное выражение.

— У меня ребенок, милый маэстро, ради которого я ничем не гнушаюсь. Если придется, то буду даже красть. Ребенок — единственное, что я имею в этом мире. Его бедная мать умерла в больнице... Я мечтал чего-то добиться в жизни, но малыш не позволяет думать о глупостях. Когда приходится выбирать между надеждой стать знаменитым и уверенностью заработать на хлеб... я зарабатываю на хлеб.