Выбрать главу

— А чулки?.. Их тоже сбрасывать?

Реновалесу была хорошо знакомо это отвращение к раздеванию, присущее всем женщинам, которые позировали впервые. Лопес де Coca, искренне стремясь угодить тестю, сказал ей, что придется позировать голой, и Пепита теперь молча раздевалась, со спокойствием человека, согласившегося на все условия: она считала, что глупо было бы звать ее сюда для чего-то другого!

Художник пробудился от своего молчания и встревоженно крикнул ей, что не надо раздеваться догола. В натурщицкой для нее есть одежда, пусть переоденется. Не поворачивая головы, он просунул в приоткрытую дверь руку и наугад показал ей, что для нее приготовил. Там были: розовое платье, шляпка, туфли, чулки, рубашка...

Посмотрев на эту одежду, Пепита запротестовала; она брезговала надевать нижнее белье, которое показалась ей ношеным.

— И рубашку? И чулки?.. Зачем? Достаточно будет и платья.

Но маэстро стал ее уговаривать. Надо надеть все; это необходимо для картины. Долгое молчание, наступившее после этих слов, свидетельствовало, что девушка преодолела отвращение и натягивает на себя также и старое белье.

Выйдя из натурщицкой, она снисходительно улыбнулась, будто смеялась сама над собою. А тронутый произведением своей фантазии Реновалес пошатнулся. В глазах у него потемнело, в висках застучало, а картины и мебель зашевелились, словно собирались закружиться вокруг него.

Бедная «Фреголина»! Милое создание с намазанным личиком!.. Она едва сдерживалась от смеха, представив, каким ревом приветствовала бы ее публика, если бы она вышла на сцену в таком виде. А как смеялись бы ее друзья, если бы она появилась ужинать, разряженная в эти одежды двадцатилетней давности! Девушка не знала, когда такая одежда была в моде, но, видимо, очень давно.

Маэстро взволнованно откинулся на спинку кресла.

«Хосефина! Хосефина».

Перед ним стояла его юная жена. Вот такой жила она в его памяти; такой была в то незабываемое лето в горах неподалеку от Рима — в своем розовом платье и простой шляпке, придающей ей премилый вид опереточной крестьянки. Та мода, над которой нынешняя молодежь смеялась, была для Реновалеса самой красивой, настоящим артистичным произведением причудливого женского вкуса — она ведь напоминали о весне его жизни.

«Хосефина! Хосефина».

Реновалес сидел и молчал; эти крики рождались и замирали лишь в его мыслях. Он не решался ни двигаться, ни заговорить, словно боялся спугнуть это призрачное видение. Пепита улыбалась, довольная тем, что ее появление так взволновала художника и, увидев себя в зеркале, признала, что в этом причудливом наряде она довольно хорошенькая.

— Что мне делать? Сесть? Стоять?

Маэстро с трудом обрел голос и ответил ей хрипло, едва слышно. Пусть устраивается, как хочет...

Тогда Пепита опустилась в кресло, приняв позу, в которой всегда сидела в костюмерной своего театрика и которую считала чрезвычайно элегантной: подперла щеку ладонью и закинула ногу на ногу, выставив напоказ розовый ажурный чулок. Тот самый шелковый чулок, который надевала когда-то другая, любимая женщина.

Это Хосефина! Он видит ее перед собой во плоти, вдыхает аромат любимого тела.

Подсознательно, повинуясь древней привычке, он взял палитру и обмакнул кисть в черную краску, чтобы сначала набросать контуры этого лица. О, рука старика, рука неловкая и дрожащая! Куда делась прежняя легкость, его художественный почерк, его мастерство, которое всех поражало? Неужели он умел когда-то рисовать? Он ли это, художник Реновалес?.. Почувствовал, что в голове у него пустота, рука не хочет повиноваться, а от белого полотна на него пахнуло ужасом неизвестного... Он не умеет рисовать, он просто не может. Напрасны все усилия. Мысль его погасла. Возможно... в другой раз...

В голове у него звенело, лицо побледнело. Уши покраснели, во рту пересохло, и ему казалось, он умирает от жажды...

«Волшебная Фреголина» увидела, что художник уронил палитру на пол и, как сумасшедший, бросился к ней.

Но страха девушка не испытывала: слишком часто она видела эти искаженные от жажды лица. Приступ ярости, бесспорно, входил в сегодняшнюю программу; она была готова к этому, еще когда только собиралась сюда идти после дружеской беседы с Лопесом де Coca. Наконец этот сеньор такой важный, такой величественный, ничем не отличается от других мужчин, которых она знала до сих пор; в нем бурлят те же грубые желания.

Он схватил ее в объятия и крепко прижал к себе. Потом упал перед ней на колени и глухо застонал. Тогда Пепита, девушка добрая и сострадательная, захотела его подбодрить. Она наклонила голову и подставила ему губки, профессионально скорчив милую рожицу.

От этого поцелуя маэстро совсем потерял разум.

«Хосефина!.. Хосефина».

От ее одежды исходили нежные ароматы счастливых времен, окутывали вожделенное тело. Перед ним Хосефинино платье, Хосефинина плоть! Художник готов был умереть у ног этой женщины. Он задыхался от безумной страсти. Это она... Те же глаза... Хосефинины глаза! И художник заглянул в них, стремясь увидеть свое отражение в этом дрожащем зеркале... Но из-под прищуренных век на него с профессиональным интересом смотрели глаза равнодушные и холодные; иронично и беззаботно любовались они этим опьянением плоти, этим безумием, которое заставляло мужчину неистовствовать и стонать от страсти.

У Реновалеса мороз пошел по коже; руки и ноги его ослабли, а глаза затянулись мглой горького разочарования.

Действительно ли он держит в объятиях свою Хосефину?.. Это ее тело, ее запах, ее наряд, ее бледная красота увядшего цветка... Но это же не она. Какие чужие глаза!.. И зря они вдруг подобрели, засияли нежностью — испуганная выражением его лица Пепита поняла, что надо притвориться — а ей это было совсем нетрудно. Пелена уже спала с глаз Реновалеса, и он видел в блестящих зрачках девушки только пустоту. Души его любимой жены там не было. Пьянящий аромат больше не волновал художника — он ему всего лишь приснился. Он действительно видел перед собой любимую вазу, но из нее уже не дымился ароматный фимиам.

Реновалес встал и попятился, глядя на сидящую перед ним женщину испуганными глазами. Потом упал на диван и закрыл лицо ладонями.

Услышав, что он рыдает, девушка испугалась и побежала в натурщицкую. Скорее бы сбросить с себя этот наряд и убежать! Этот сеньор, наверное, сумасшедший.

Маэстро плакал... Прощай молодость! Прощайте желания! Прощай иллюзия, сирена-волшебница, ты убегаешь от меня навсегда! Напрасно он гонялся за счастьем, тщетно искал спасения от гнетущего одиночества. Смерть не отдаст ему своей жертвы — и только она сможет соединить его с Хосефиной. Он уже не встретит никого, кто сумел бы так оживить воспоминание о покойнице, как эта куплена женщина, которую он только что держал в объятиях... И все же она не Хосефина!

В тот самый миг, когда он надеялся познать райское блаженство, под грубыми прикосновениями реальности развеялась сладкая иллюзия, и он понял, что это не тело Хосефины — его обнаженной махи, которую он любил в счастливую пору своей юности.

Ледяным спокойствием веяло от этой женщины, и жуткое гнетущее разочарование захлестнула душу художника...

Так падите же, высокие башни иллюзий! Рассыпьтесь, воздушные замки, они выстроены им в своем воображении, чтобы не видеть ужасного горизонта, чтобы сделать приятным свое земное путешествие!.. Теперь перед ним дорога ровная и пустынная. И нет смысла садиться на обочине и выжидать — все равно придется идти дальше. Чем чаще он будет отдыхать, тем дольше растягивать муки страха. Ибо отныне ему суждено смотреть и видеть конечную цель своего путешествия — и не заменят ее больше ни облака, ни иллюзии... смотреть и видеть свой последний приют, откуда нет возврата... пасть черной пропасти... смерть.

Мадрид.

Февраль-апрель 1906 года.

 

Памятник Гойе.