Человек, пишет О. Шпенглер, – единственное существо, знакомое со смертью. Он сам является временем и обладает картиной истории. В силу этого он ощущает себя одиноким существом в каком-то чужом, протяженном мире. Становясь взрослым, он узнает свое чудовищное одиночество во Вселенной и начинает испытывать «чисто человеческий страх перед смертью, границей в мире света, неподвижным пространством. Здесь берет начало высшее мышление, которое, прежде всего, есть размышление о смерти»[3]. И религия, и познание природы, и философия проистекают из этого пункта. Сущность всякой подлинной, т. е. бессознательной и внутренне необходимой символики «проступает из знания смерти, в котором раскрывается тайна пространства»[4]. Можно добавить, что искусство также отправляется из этого же пункта.
А. Кожев, полагающий, что понятие смерти является ключевым в философии Гегеля, пишет: «Человек является тем единственным в мире существом, которое знает, что должно будет умереть, поэтому можно сказать, что он есть сознание своей смерти: подлинно человеческое существование есть существующее сознание смерти или смерть, осознающая себя. Человек достигает своего совершенства, достигая полноты самосознания, он является конечным по самой своей сущности, только в сознательном принятии факта своей конечности достигает он кульминации своего человеческого существования»[5]. По Кожеву, сама имеющаяся у человека возможность добровольной смерти является высшим проявлением человеческой свободы: «…Именно смерть, рассматриваемая как смерть осознанная и добровольная, есть высшее проявление Свободы, по крайней мере – абстрактной» свободы изолированного индивида. Человек не мог бы быть свободным, если бы он, по самой своей сущности, не был бы смертным. Свобода есть независимость от данного, то есть возможность отрицать его таким, как оно дано, и только через добровольную смерть человек может избежать захваченности какими бы то ни было условиями наличного существования»[6]. Человека как исторического индивида необходимо описывать феноменологически, метафизически и онтологически. «Описать Человека таким образом – значит описать его как «конечного» в себе самом с точки зрения онтологии; как «принадлежащего этому миру», то есть пространственное и временное существо – с точки зрения метафизики; и как «смертного» – с точки зрения феноменологии. Согласно последней точке зрения, человек «проявляет себя» как существо, которое всегда осознает свою смертность, зачастую принимает смерть добровольно и осознанно» [7].
Из этого рассуждения Кожев делает неожиданный вывод, что религиозная, как принято думать, «диалектическая» или антропологическая философия Гегеля, в конечном счете, является философией смерти, или, что то же самое, атеизмом.
Если вопрос о смерти заставляет историка философии переквалифицировать религиозную философию в атеистическую, нетрудно представить себе, какие радикальные последствия могут иметь размышления над этим вопросом в сфере искусства.
Страх перед смертью
Конечность человека особенно ярко проявляется в его неизбывном страхе перед смертью.
В редком произведении искусства не чувствуется глубоко прячущийся обычно в человеческой душе страх перед смертью. Как и любовь, смерть – одна из основных тем искусства. Существование многочисленных изображений и описаний распятия Христа и интерес, проявляемый к ним и в современном, светском обществе, невозможно объяснить только религиозными мотивами. Это – не чисто религиозный сюжет, в нем определенно звучит также ужас, охватывающий человека при мысли о смерти.
Этот ужас иногда доходит до того, что человек, остающийся во всех других отношениях вполне «разумным животным», может отказываться от своего жестокого разума, когда тот предрекает конец жизни.
В рассказе Л. Толстого «Смерть Ивана Ильича» есть эпизод, прямо связанный с этой темой. Иван Ильич видел, что он умирает, и был в постоянном отчаянии. В мучительных поисках какого-нибудь просвета он ухватился даже за старую свою мысль, что правила логики, верные всегда и для всех, к нему самому неприложимы. «Тот пример силлогизма, которому он учился в логике Кизеветтера: Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен, – казался ему во всю его жизнь правильным только по отношению к Каю, но никак не к нему. То был Кай – человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо; но он был не Кай и не вообще человек, а он всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо… И Кай точно смертен, и ему правильно умирать, но мне, Ване, Ивану Ильичу, со всеми моими чувствами, мыслями, – мне это другое дело. И не может быть, чтобы мне следовало умирать. Это было бы слишком ужасно». Ход мыслей Ивана Ильича продиктован, конечно, охватившим его отчаянием. Только оно способно заставить предположить, что верное всегда и для всех окажется вдруг неприложимым в конкретный момент к определенному человеку. Кажется, что в уме, не охваченном ужасом, такое предположение не может даже возникнуть. Как бы ни были нежелательны следствия наших рассуждений, они должны быть приняты, если приняты исходные посылки. Все это так, но Толстой верно замечает, что хотя болезнь и заставила Ивана Ильича особенно остро усомниться в приложимости к нему законов логики, он всегда, на протяжении всей своей жизни был уверен, что рассуждение, заключение которого говорит о смертности человека, к нему самому неприложимо.