Мы платим ему и отвозим обратно в город.
Вы, должно быть, почувствовали, что моя мать несколько притихла в эти дни. Я не рассказываю никаких историй об ее экстравагантном поведении. Это потому, что нечего рассказывать. Она еще не стала собой прежней – той, что была в Диснейленде. Но я должен признать, что не имею ничего против. В новом виде она очень приятна. По крайней мере пока. И ведет себя подобающим образом.
Генриетта одевается теперь каждый день в мужскую одежду. Надевает пиджак и брюки, рубашку, очень официальный галстук, мужские туфли и носки на резинках.
– Мужская одежда очень много значила для Сары, – поясняет она.
– Она много для нее значила только потому, что вы исключили одежду из ваших картин, – говорю я.
– Это совершенно неважно. Она любила мужскую одежду и рисовала ее, и только это имеет значение.
Теперь Генриетта не так уж часто плачет – просто сидит неподвижно, словно погрузившись в свои мысли. Я спрашиваю, что она делает.
Она отвечает:
– Я пытаюсь понять, почему умерла Сара. Я уверена, что есть какое-то объяснение.
– О каком именно объяснении вы говорите? Вы имеете в виду духовное?
– Наверно, нет.
– Тогда сверхъестественное, или магическое, или астрологическое?
– Нет, вовсе нет.
– Научное?
– Вероятно.
– Но мы же знаем научную причину.
– Нет, это была медицинская причина.
– Ну тогда о какого рода научном объяснении вы говорите?
– Неизвестном.
– Например?
– Я не знаю. Оно неизвестно.
– Я имею в виду – какая область науки?
– Это могла быть любая область, хотя мне кажется, что это, вероятно, что-то связанное с пространством, и жизнью, и разумом.
– Жизнь в смысле «жизнь на других планетах»? – пытаюсь я ее позабавить.
Она смотрит на меня – мои слова ее не позабавили, но и не обидели, как я того опасался.
– Нет, вовсе нет, – произносит она безмятежно.
Генриетта хочет вернуться – она говорит, что не чувствует себя лучше у моей матери. Я полагаю, что ей не стоит так быстро сдаваться. Мы провели здесь всего неделю. Я чувствую себя совершенно бессильным, и это ужасно. Если что и могло бы ей помочь, то только живопись. Это было самым лучшим шансом для нее. Как только эта мысль приходит мне в голову, я понимаю, что лгу. Я недостаточно для нее сделал.
И тут у меня зарождается идея. Она совсем крошечная и бессознательная, потому что я тут же ее подавляю. Но она не исчезает и продолжает меня точить: я мог бы предложить ей себя. Это самое лучшее, что я мог бы сделать. Вероятно, она бы не согласилась, но важен жест. Но потом я говорю себе: Джереми, твое тело не пирог. Его не предлагают из вежливости. И ты не сигарета и не можешь ожидать, что она скажет: «Нет, благодарю, я не курю», или «Да, большое спасибо».
Я просто чувствую, что сделать это – мой долг. Я люблю свою девушку, Лору, но у меня такое чувство, что я не буду настоящим другом леди Генриетте, если не предложу себя целиком и полностью. Я знаю, эти аргументы могут показаться безумными – мне они тоже кажутся таковыми. Но идея прочно засела у меня в мозгу, и я не могу от нее избавиться, как ни стараюсь.
В тот день она говорит мне:
– До того, как она умерла, я размышляла, каково мне будет, когда ее не станет. Я знала, что это будет ужасно, что я буду ужасно страдать, но мне казалось, что я окажусь достаточно сильной, чтобы пройти через это. Я даже воображала, что через день-два после ее смерти я превращусь в камень и стану бесчувственной, особенно внешне. Но получилось иначе. Я не могу перестать плакать, и мне кажется, что я никогда не смогу остановиться.
Я обнимаю Генриетту и глажу по волосам, но мне кажется, что сейчас не подходящее время, чтобы себя предложить. Лучше сегодня ночью. Я очень нервничаю из-за своей идеи, но чувствую, что должен хотя бы попытаться, иначе потом мне будет стыдно, что я этого не сделал.
В ту ночь она лежит на своей кровати, спиной ко мне. Я ложусь рядом с ней и обнимаю ее одной рукой. Она жмет мне руку, и я чувствую, что на щеках у нее слезы.
– Не плачьте. Повернитесь, – говорю я.
Она шмыгает носом, но не двигается.
– Повернись. Я хочу тебе что-то сказать. – Я осторожно поворачиваю ее к себе за плечо. Она смотрит на меня. Она похожа на ребенка. Лицо распухло от горя, и кажется, что оно по-детски пухлое. Такая беспомощная и уязвимая.
Теперь, когда ко мне обращено ее лицо, я не знаю, что говорить, поэтому просто целую ее. Она не отталкивает меня. Я сжимаю ее в объятиях и целую, и мы не произносим ни слова. Кажется, и ни о чем не думаем. По какой-то странной причине появляется ощущение, что все идет очень правильно и как должно, как будто это решит все наши проблемы и унесет нашу печаль. Но потом я понимаю, что это неправда, не может быть правдой. Боль не уходит вот так.