Выбрать главу

Элка за это материла его так, что соседи сверху и сбоку (а жили мы на первом этаже) ржали в голос и приглушали звук телевизоров, чтобы насладиться высокоинтеллектуальным Элкиным матом.

Но Гаврюша был непреклонен. Он был воином и прекращать свой крестовый поход на мух из-за каких-то мещанских ваз и герани не собирался. Последовательная животина. С характером. Наказания вафельным полотенцем суворовского духа бойца-молодца тоже из него не выбили. Мы и отступились. Оставшиеся вазы убрали с глаз долой, а чудом выживший, покалеченный алоэ и фиалки раздали соседям. Чем бы дитя ни тешилось… Не кота же выбрасывать, правда? Фиалки-то проще пристроить.

Но самым ненавистным временем для меня стали короткие летние ночи, когда в доме становилось душно, никаких кондиционеров и в помине не было, и приходилось на ночь открывать окна. Гаврила хоть и был предусмотрительно нами кастрирован, любовных переживаний почему-то не лишился. И все свои романтические вылазки, как и подобает приличному кабальеро, совершал под сенью луны.

Во дворе, который был общим для трёх двухэтажных деревянных домов начала двадцатого века, кроме боевитого Гаврилы нашего, проживали и другие животные. Но с его появлением они уже более не могли праздно слоняться по двору, а тихо сидели по хатам и не отсвечивали, как говорила Элка. Гаврюша царствовал безраздельно. Кошачьих женщин это не касалось.

Их было две. Муська и Мурка. Муська чёрная, вытянутая в длину до размеров хорошей таксы, с плоской змеиной головой и отмороженным ухом, орденоносная мышеловка с многочисленными дипломами от всех соседей.

Мурка, настоящая сибирячка, дымчато-пепельная, огромная, толстенная, лохматая, наполовину и колтунах. Хозяйка её стригла во дворе раз в году, почти налысо, большими портняжными ножницами, оставляя неровные «выстриги» на всём Муркином теле, и бедная кошка потом стыдливо пряталась педели две за дверями, а потом чуть обрастала и опять выходила на улицу.

И обе они, по мнению Элки, были совершенно недостойны Гаврюшиной любви. Уродливы, не эстетичны и паршивы до невозможности. Кот не разделял мнения семьи и летними ночами сигал из окна, чтоб как-то утешить томящихся девушек неблагородного происхождения.

Элка чутко спала, и только услышав, что «сынок» опять убежал к «этим простигонкам», будила меня, и я в исподнем, с махровым полотенцем наперевес (живым Гаврила не давался, приходилось беречь руки), причитая: «Чтоб ты сдох!» — неслась вызволять кровинушку нашу из пут любви. Уж не скажу за всю улицу, но соседи всех трёх домов точно знали все расцветки моего нехитрого бельишка.

Иногда ночью, раз в квартал, Гаврюша приходил ко мне спать. Хотя всегда, с первого дня он спал у Элки в ногах, грея их, и как она говорила: «Забирал боль». Он всегда неожиданно подваливался к моему боку и начинал мурчать, тыкаться лбом, прося, чтобы я его погладила и начинал вылизывать гладящую руку.

И тут я ему прощала всё. А он прощал меня. За вафельные и махровые полотенца. Вперёд на три квартала авансом. Спал он со мной всю ночь, до утра, мы на какое-то время мирились, а потом уж воевали до следующего его ночного прихода. Так и жили.

Когда Элла умерла, Гаврюша стражем почётного караула все три дня сидел на подоконнике. Не ел, не пил и не пачкал лотки. Он сидел и не мигая смотрел на свою любимую Элку. Не спал.

В день похорон я его вообще не видела, не до него было.

Утром, когда явились соседи (хозяева Путьки) с жэковцами занимать уже как три дня положенную им по «закону» жилплощадь, Гаврюша выскочил из-под Элкиной кровати, где он хоронился и страдал два дня, и с диким шипом бросился на мужика с топором, который хотел, видимо, выламывать замок. Гаврюша защищал меня…

Я шикнула на него, а этот маленький боец вдруг резко развернулся, прыгнул на меня, вцепился всеми четырьмя лапами, со всеми когтями в кофту, в кожу под ней, до крови, больно, и начал стонать, как человек. Причитать. Люди с топором и ордером на квартиру молча наблюдали за нами. «Гаврюх, не плачь, я тебя не брошу», — не смогла его оторвать, и не пыталась. Надела поверх него шубу, подхватила свою котомку, и пошли мы с Гаврюхой жить дальше.

Самая чудесная пасхальная ночь была у меня в прошлом веке, в 1998 году от Рождества Христова. Все предыдущие и последующие годы я отчаянно регентовала в городских храмах, а в том году, я уже не помню по какой причине, оказалась на Страстной седмице в Новичихе у бабушки.

Всю неделю мы с бабушкой мыли, белили, чистили двор, выбивали перины и подушки, выколачивали зимнюю пыль из половиков, вытаскивали в кладовку вторые рамы, меняли зимние плотные занавески на лёгкий капроновый тюль, изничтожали посредством веника паутину в тёмных углах, подбеливали черёмухи и яблони, хозяйничали, не щадя живота ни моего, ни бабулиного.