Выбрать главу

– Пойдемте домой. Мы сегодня засиделись; сыро теперь, – сказал несколько сухим гувернерским тоном, вместо ответа, Долинский.

Даша встала и пошла молча. Дорогою они не сказали друг Другу ни слова.

Глава десятая

С другой стороны

– Покажите мне ваши башмаки, – начал Нестор Игнатьич, когда, возвратясь, они присели на минутку в своем зальце.

– Это зачем? – спросила серьезно Даша.

– Покажите.

Даша нетерпеливо сняла ногою башмак с другой ноги и, не сказав ни слова, выбросила его из-под платья. Тонкий летний башмак был сырехонек. Долинский взглянул на подошву, взял шляпу и вышел прежде, чем Дора успела его о чем-нибудь спросить.

С выходом Долинского она не переменила ни места, ни положения и, опустив глаза, тихо посмотрела на свои покоившиеся на коленях ручки.

Прошло около четверти часа, прежде чем Долинский вернулся со склянкой спирта и ласково сказал:

– Ложитесь спать, Даша.

– Что это вы принесли?

– Спирт. Я его сейчас согрею, а вы им вытрите себе ноги.

– Для чего это?

– Так. Потому вытрите, что это так нужно.

– Да чего вы боитесь?

– Самой простой штуки, вашего милого здоровья.

– Господи! В каком все строгом чине! – сказала, презрительно подернув плечами, Дора, слегка вспыхнула и, сделав недовольную гримаску, пошла в свою комнату.

Долинский присел к столику с каким-то особенным тщанием и серьезностью, согрел на кофейной конфорке спирт, смешал его с уксусом, попробовал эту смесь на язык и постучался в Дашины двери. Ответа не было. Он постучался в другой раз – ответа тоже нет.

– Даша? – крикнул он, – Дора! Дорушка! За дверями послышался звонкий хохот. Долинский подумал, что с Дашей истерика, и отворил ее двери. Дорушка была в постели. Укутавшись по самую шею одеялом, она весело смеялась над тревогою Долинского. Долинский надулся.

– Разотрите себе ноги, – сказал он, подавая ей согретый им спирт.

– Не стану.

– Дорушка!

– Не стану, не стану и не стану! Не хочу! Ну, вот не хочу!

И она опять рассмеялась.

Долинский поставил чашку со спиртом на столик у кровати и пошел к двери; но тотчас же вернулся снова.

– Дорушка! Ну, прошу вас ради бога, ради вашей сестры, не дурачьтесь!

– А вы не смейте дуться.

– Да я вовсе не дулся.

– Дулись.

– Ну, простите, Дора, только растирайте скорее свои ноги – не остыл бы спирт.

– Попросите хорошенько.

– Я вас прошу.

– На колени станьте.

– Дорушка, не мучьте меня.

– Ага! „Не мучьте меня“, – произнесла Даша, передразнивая Нестора Игнатьича, и протянула к нему сложенную горстью руку.

Долинский наливал Даше на руку спирт, а она растирала себе под одеялом ноги и морщилась, говоря:

– Какую вы это скверность купили.

– Где у вас шерстяные чулки? – спросил Долинский.

– Нет у меня шерстяных чулок.

– Господи! Да что вы, в самом деле, дитя пятилетнее, что ли? – воскликнул с досадой Долинский.

– В комоде вон там, – сухо отвечала на прежний вопрос Дора.

Долинский взял ключи и рылся, отыскивая чулки.

– Точно нянька! И то самая гадкая, надоедливая, – говорила, смеясь и глядя на него, Даша.

Долинский достал также из комода пушистый плед и одел им ноги Доры.

– Еще чего не найдете ли! – спросила она, продолжая над ним подтрунивать.

– Вы не храбритесь, – отвечал Долинский, – а лучше спите хорошенько, – и пошел к двери.

– Нестор Игнатьич! – крикнула Даша.

– Что вам угодно?

– Что ж это за невежество?

– Что такое?

– Уж вы нынче не прощаетесь со мной?

– Виноват. Вы, право, так беспощадно тревожите меня вашими сумасбродствами, Дора.

– А вы все это ото всех пощады вымаливаете?

– Ну, пожалуйте же вашу ручку.

– Не надо, – отвечала Даша и обернулась к стене.

– И тут каприз.

– Везде, да, везде каприз! На каждом шагу будет каприз—потому, что вы мне совсем надоели с своим гувернерством.

Ночь Даша провела очень спокойно, сны только ей странные все снились; а Долинский не ложился вовсе. Он несколько раз подходил ночью к Дашиной комнате и все слушал, как она дышит. Утром Даша чувствовала себя хорошо; написала сестре письмо, в котором подтрунивала она над беспокойством Долинского и нарисовала с краю письма карикатурку, изображающую его в повязке, какие носят русские няньки. Но к вечеру она почувствовала необыкновенную усталость и легла в постель ранее обыкновенного. Ночью спала неспокойно, а к утру начала покашливать. Долинский страшно перепугался этого кашля и побежал за доктором. Доктор нашел вообще, что у Даши очень незначительная простуда, но что кашель очень неблагоприятная вещь при ее здоровье; прописал ей лекарство и уехал. Днем Даша была покойна, но все супилась и упорно молчала, а к вечеру у нее появился жар. Даша сделалась говорлива и тревожна. То она, как любознательный ребенок, приставала к Долинскому с самыми обыкновенными и незначащими вопросами; требовала у него разъяснения самых простых, конечно ей самой хорошо известных вещей; то вдруг резко переменяла тон и начинала придираться и говорить с ним свысока.

– Вы на меня не сердитесь, голубчик, Нестор Игнатьич, что я капризничаю? – спрашивала она Долинского.

– Нисколько.

– Отчего ж вы нисколько на меня не сердитесь?

– Да так, не сержусь.

– Да ведь я несносно, должно быть, капризничаю?

– Ну, что ж делать?

– Я бы не вытерпела, если бы кто так со мною капризничал.

– На то вы женщина.

Дорушка помолчала с минуту и, кусая губки, проговорила глухим голосом:

– Очень вы все много знаете о женщинах!

– Некоторые знают довольно.

– Никто ничего не знает, – отвечала Дора, резко и с сердцем.

– Ну, прекрасно, ну, никто ничего не знает, только не сердитесь, пожалуйста.

– Вот! Стану я еще сердиться! – продолжала вспыльчиво Дора. – Мне нечего сердиться. Я знаю, что все врут, и только. Тот так, тот этак, а умного слова ни один не скажет.

– Это правда, – отвечал примирительно Долинский.

– Правда! А если я скажу, что я сестра луны и дочь солнца. Это тоже будет правда?

Даша повернулась к стене и замолчала.

Долинский пригласил было ночевать к ней m-me Бю-жар, но Даша в десять часов отпустила старуху, сказав, что ей надоела французская пустая болтовня. Долинский не противоречил. Он сел в кресло у двери Дашиной комнаты и читал, беспрестанно поднимая голову от книги и прислушиваясь к каждому движению больной.

– Нестор Игнатьич! – тихо покликала его Даша, часу во втором ночи.

Он встал и подошел к ней.

– Вы еще не спали? – спросила она.

– Нет, я еще читал.

– Который час?..

– Около двух часов, кажется.

Даша покачала головой и с ласковым упреком сказала:

– Зачем вы себя попусту морите?

– Я зачитался немножко.

– Что же вы читали?

– Так, пустяки.

– Охота ж читать пустяки! Садитесь лучше здесь на кресло возле меня; по крайней мере будем скучать вместе.

Долинский молча сел на кресло.

– Я все сны какие-то видела, – начала, зевнув, Даша. – Петербург, Анну, вас, и вдруг скучно что-то сделалось.

– Скоро вернемся, Дорушка; не скучайте.

Даша промолчала.

– Дайте мне вашу руку, – сказала она, когда Долинский сел на кресло у ее изголовья. – Вот так веселее все-таки; а то страшно как-то, как будто в могиле я, никого близкого нет со мной.

– Вы хандрите, Дорушка.

– А хандра разве не страданье?

– Ну, разумеется, страданье.

– То-то. Это ведь люди все повыдумывали: вымышленное горе, ложный страх, ложный стыд; а кому горько, или кому стыдно, так все равно, что от ложного, что от настоящего горя – все равно. Кто знает, что у кого ложное? – философствовала Даша и уснула, держа Долинского за руку. Так она проспала до утра, а он не спал опять и много передумал. Перед ним прошла снова вся его разбитая жизнь, перед ним стояла тихая, кроткая Анна, перед которой он благоговел, возле которой он успокоился, ожил, как бы вновь на свет народился. А теперь Даша. Ее странные намеки, ее порывы, которых она не может сдержать, или… не хочет даже сдерживать! Потом ему казалось, что Даша всегда была такая, что она просто, по обыкновению своему, шалит, играет своими странными вопросами, и ничего более. Думал он уехать и нашел, что это было бы очень странно и даже просто невозможно, пока Даша еще не совсем укрепилась.