Выбрать главу

– Приказывай, Даша.

– Заработай мне денег. Мне деньги нужны.

– Выдумываешь что-нибудь.

– Право, нужны: наряжаться хочу.

– Ну, хорошо, я буду работать, а ты скажи, на что тебе деньги нужны?

– Видишь, пора нам и за дело браться. Ты работай свою работу, а я на первые же деньги открываю русский, этакий, знаешь, пока маленький ресторанчик.

Долинский рассмеялся.

– Ничего нет смешного! Я не меньше тебя заработаю. Англичане же все ходят есть ростбиф в своем трактире.

– Ну?

– А у меня будет солонина, окрошка, пироги, квас, полотки; не бойся, пожалуйста, я верно рассчитала. Ты не бойся, я на твоей шее жить не стану. – Я бы очень хотела… детей учить, девочек; да, ведь, не дадут. Скажут, сама безнравственная. А трактирщицей, ничего себе, могу быть – даже прилично.

Долинский еще искреннее рассмеялся.

– Ничего, ничего, – говорила с гримаской Дора. – Ведь, я всегда трудилась и, разумеется, опять буду трудиться. Ничего нового! Это вы только рассуждаете, как бы женщине потрудиться, а когда же наша простая женщина не трудилась? Я же, ведь, не барышня; неужто же ты думаешь, что я шла ко всему, не думая, как жить, или думая, по-барски, сесть на твою шею?

– Да я ничего.

– Ну, так нечего, значит, и смеяться. Работай же. Помни, что вот я выздоровею, фонд нужен, – напоминала она, вскоре после этого разговора Долинскому.

– Что же работать?

– Господи! Вот Фигаро нетленный: все ткни его носом да покажи. Ну, разумеется, пиши повесть.

– Дорушка! Вы же понимаете, что повести по заказу не пишутся. У меня в голове нет никакой повести.

– Ну, я тебе задам.

– Задай, задай, – весело отвечал Долинский.

– Ну, вот ты да я – вот тебе и повесть.

– Нет, это уж пусть другие пишут.

– Отчего ж?

– К сердцу очень близко.

– Напрасная сентиментальность. Ну, Онучина, которой любить хочется, да маменька не велит.

– Я ее совсем не знаю, Дора.

– Побеседуй.

– Да откуда ты-то знаешь, что ей любить хочется?

– Так; приснилось мне, что ли, не помню.

– Да ты ж с ней не говорила.

– Тут нечего и говорить. А впрочем, нет… постой, постой! – вскрикнула, подумав, Даша. – Вот что бери:

бери этакую, знаешь, барыню, которая все испытывает:

любят ли ее верно, да на целый ли век? Ну, и тут слов! слов! слов! Со словами целая свора разных, разных прихвостней. Все она собирается любить «жарче дня и огня», а годы все идут, и сберется она полюбить, когда ее любить никто не станет, или полюбит того, кто менее всего стоит любви. Выйдет ничего себе повесть, если хорошенько разыграть.

– Начнем-ка, – подбавила Дора, – я буду вязать себе платок, а ты пиши.

Шутя началась работа. Повесть писалась, и платок вязался.

– Что, ваша кузина… не замужем? – спросил один раз доктор, садясь за столик в комнате Долинского, чтобы записать рецепт Даше.

– Нет, не замужем, – несколько смутясь, отвечал Долинский.

Доктор нагнулся к столу и, написав, не спеша, две строчки, снова сказал:

– Я хотел вас спросить: девушка она или нет? Очень странные симптомы!

Он быстро поднял глаза от бумаги на лицо Долинского. Тот был красен до ушей. Доктор снова нагнулся, отбросил начатый рецепт в сторону и, написав новый, уехал.

– Что же, разве ей очень дурно? – спросил Долинский, провожая доктора за дверь.

– Теперь ничего особенного, хотя и хорошего нет, но после болезнь может идти crescendo,[46] —отвечал врач сухо и даже несколько строго.

– Что тебе говорил доктор?

– Ничего особенного, – отвечал, смущаясь, Долинский.

– Он все с намеками какими-то?

– Да.

– И все врет.

– А если правда?

– Лжет, лжет, я знаю. Я просто простудилась. Послушай-ка меня! Устрой-ка ты мне на ночь ножную ванну – это мне всегда помогало.

– Это прежде было, Дора.

– Ах, не спорь о том, чего не понимаешь!

– А если хуже будет?

– Ах, боже мой, что же это за наказание с этими бестолковыми людьми! Ну, не будет хуже, русским вам языком говорю, не будет, не будет, – настаивала Дора.

Вечером Даша, при содействии m-me Бюжар, брала ножную ванну и встала на другое утро довольно бодрою, но к полудню у ней все кружилась голова, а перед обедом она легла в постель.

Пять дней она уже лежала, и все ей худо было. Доктор начал покачивать головой и раз сказал Долинскому:

– Просто не пойму, что это такое?

– Ванну она брала.

– Зачем?

– Хотела.

Доктор пожал плечами и уехал.

Больная все разнемогалась. Кашель сильный начался, а по ночам изнурительный пот.

– Что с нею, доктор? – спрашивал встревоженный Долинский.

– Ничего не могу вам сказать хорошего.

– Неужто это все ванна наделала?

– Не думаю, но болезнь идет ужасно быстро.

– Боже мой! Что ж делать?

– Будем делать, что можно.

– Собрать консилиум?

– Соберите.

Пять докторов были и деньги взяли, а Даше день ото дня становилось хуже. Не мучилась она, а все слабела и тяжело дышать стала. Долинский не отходил от нее ни на шаг и сам разнемогся.

– Сходи к Онучиным, – говорила Долинскому Даша, стараясь услать его утром из дома.

– Зачем?

– Принеси мне русскую иллюстрацию. Нестор Игнатьевич взял фуражку.

– А ко мне пошли m-me Бюжар, – сказала ему вслед Даша.

Он мимоходом позвал к ней старуху.

Когда он возвратился, в комнате Даши стоял диван, перенесенный из его кабинетика.

– Зачем ты это велела перенести, Даша?

– Так; ты прилечь здесь можешь, когда устанешь. Часто и все чаще и чаще она стала посылать его к Онучиным, то за газетами, которые потом заставляла себе читать и слушала, как будто со вниманием, то за узором, то за русским чаем, которого у них не хватило. А между тем в его отсутствие она вынимала из-под подушки бумагу и скоро, и очень скоро что-то писала. Схватится за грудь руками, подержит себя сколько может крепче, вздохнет болезненно и опять пишет, пока на дворе под окнами раздадутся знакомые шаги.

– Прибежал, не вытерпел, – скажет, улыбаясь, Дора. – Бедный ты мой! Зачем ты меня так любишь?

У Долинского стало все заметнее и заметнее недоставать слов. В такие особенно минуты он обыкновенно или потерянно молчал, или столь же потерянно брал больную за руку и не сводил с нее глаз. Очень тяжело, невыносимо тяжело видеть, как близкое и дорогое нам существо тает, как тонкая восковая свечка, и спокойно переступает последние ступени к могиле.

Даша проболела месяц и извелась совсем; сделалась сухая, как перезимовавшая в поле былинка, и прозрачная, как вытаявшая, восковая фигура, освещенная сбоку. В последнее время она почти ничего не кушала и перестала посылать из дома Долинского.

– Будь теперь возле меня, – говорила она ему. – Теперь уж недолго.

– Да что ты, Дора, в самом деле, умирать, что ли собираешься?

– А ты как думаешь? – тихо спросила Дора. Долинский стоял перед нею сущим истуканом.

– Ох, какой ты смешной! – говорила, через силу улыбаясь, Дорушка. – Ну, чего ты моргаешь? Чего тебе жаль? Жаль меня? Ну, люби меня после смерти!.. да что об этом Плачь, если плачется, а я счастлива.

Дорушка кашлянула, задумалась и произнесла еще спокойнее:

– Смерть! Что ж такое смерть? Неизбежное!.. Ну. и пусть жизнь оборвется на живом звуке, сразу, без стонов, без жалоб нищенских.

Дорушка опять кашлянула и, показав Долинскому белый платок со свежим алым пятнышком, улыбнулась.

Больной становилось все хуже. Доктор сказал, что уж нет никакой надежды.

Даша допыталась сама о состоянии своего здоровья и сказала:

– Теперь напиши Анне, что я безнадежна. Долинский написал письмо; Даша прочла его, написала внизу: «прощай, сестра»—и отдала m-me Бюжар, чтобы отправить на почту. На другой день, когда старуха переменяла на ней белье, она отдала ей другой толстый пакет и велела его бросить завтра в ящик. Два дня потом она была совсем едва жива, а на третий ей вдруг полегчало. Целый день Долинский никак не мог ее упросить, чтобы она молчала. Все, как птичка, она щебетала и все возле себя держала его. Ночью спала она очень покойно и следующий день начала хорошо, но раза три все порывалась вскрикнуть, как будто разрывалось что-то у нее в груди. Следующая ночь ей была гораздо труднее: она бредила, вскрикивала и беспрестанно звала Долинского.

вернуться

46

усиливаясь (ит.)