Выбрать главу

Но хуже всего то, что Валя верила. Если бы она согласилась, не веря в доктора Петровича и руки были б не такие ватные. Но не веря она бы не согласилась. Поэтому неизвестно, что лучше. Лучше всего, конечно, никогда не браться за друзей и родных. Пусть их режет кто-нибудь другой. Потому что жалеешь и бережешь, а надо быть жестоким и резать без жалости. Тогда спасешь. Так говоришь себе, когда режешь.

Голова Мишки Франка, крупного и добродушного боксера-бугая, постепенно превращалась в раскроенную кровоточащую массу. Голова доктора Рыжикова понимала, что взломать Мишкин череп и расковырять Мишкино серое вещество – лучший путь к полному параличу и полному идиотизму, если даже здоровое Мишкино сердце все это выдержит. Оставалась надежда на лобные доли. В этот раз все могло разлететься и лопнуть. Но лобные доли, замечательные, объемные, вместительные лобные доли товарища Франка, останутся целехоньки и продемонстрируют на вскрытии всю его административно-интеллектуальную мощь.

Ну, в крайнем случае у них появится виноватый. Им же лучше. И лечащей будет козел отпущения. Так что пусть еще спасибо говорят. Жизнь и смерть Мишки Франка он взял на себя.

– Спасибо… – недовольно сказала Лариска.

– Пожалуйста, – сказал ей доктор Рыжиков. – А за что?

– Опять из-за вас своего борца не проводила… Неглаженый и некормленый на свой чемпионат укатил…

Доктор Рыжиков вежливо покашлял.

– Замельтешит там рваными трусами… Опозорит перед какой-нибудь бабой…

Слабодушному горздраву от этих слов захотелось немного выйти подышать. То, что не удалось крови и дыму, удалось рыжей кошке.

– Муха! – крикнула свирепо Сильва Сидоровна, только лишь скрипнула дверь. Так кричат: стой, стрелять буду!

– Что? – оглянулся горздрав.

– Муху впустил! – выпучила бдительные глаза Сильва. – Лови!

Жирная зеленая муха, уже почти летняя, прорвалась в операционную и спикировала на свежевскрытую черепную коробку. Кто замахал руками, кто задергал локтями, кто зашипел, кто задул, надувая щеки. Главное было – сохранить от налетчицы мозг, но не дать ей и зацепить что-нибудь стерильное – руки и инструменты. Муха же проявляла всевозможную подлость и изобретательность, свойственные ее наглому племени. Она была настоящим асом противозенитного маневра. Бесшумно проходя на виражах, она возникала внезапно и с неожиданных сторон, пикируя со злым жужжанием на цель. И с каждым разом опасней и ближе скользила над пахучей липкой кровью, густеющей в складках Мишкиного мозгового вещества.

Зацепив ее стерильной салфеткой, Сильва Сидоровна привела ее (салфетку) в негодность и возмутилась еще больше.

– Чего стоишь?! – прошипела она остолбеневшему виновнику. – Бери полотенце, гоняй!

Горздраву дали полотенце, и он пошел с ним на муху. Мухе нравилось играть с ним с кошки-мышки. Иногда, утомившись, она садилась отдохнуть и погреться на ярко-белую лампу. Горздрав замахивался полотенцем, но на него шипели сразу все: куда здесь падать сбитой мухе, кроме как в благородные извилины Мишки Франка! И он застывал с полотенцем на взмахе, как фигура античного копьеметателя.

– Вот это и есть операция под вражеским налетом и прикрытием зенитной артиллерии, – популярно объяснил доктор Рыжиков всем присутствующим.

Поскольку инспектор горздрава был занят теперь до конца и не смел оторваться от мухи, доктор Рыжиков мог делать что хотел. Например, вычерпывать из этого священного сосуда бурые сгустки застывшей крови, бережно орудуя специальной блестящей ложечкой, чтобы вдруг замереть в тревожном наклоне.

– Лариса! Ну-ка стойте! А ведь прорывов было два. Кровь постарее и поновее… Надо оба отыскать. А если еще будут?

Что же тебя прохудило так, Мишка? В расцвете-то лет…

– Еще будут – вместе под суд пойдем, – ответила она достойно. – Да не бойтесь, я с таким, как вы, по любому этапу…

Можно было подумать, что ее так ничто и не тронуло. Даже смерть Сулеймана. Если бы не нахмуренная черточка у переносицы, которой год назад не было. И еще одна, у уголка рта, спрятанная сейчас марлевой маской. «Лучше б я к тому верблюду съездила, – отозвалась она в тот день. – Не захотели пустить, пожелдобились… Меня бы там пешком не отпускали…»

…В коридорчике их дожидалась Валя. Первое, что она сказала, когда вышел доктор Петрович, было то же, что говорили ему сотни несчастных жен и матерей, а также и отцов, и братьев, и сыновей, и мужей:

– Юра, пусть какой угодно будет! Пусть неподвижный, пусть глухой и слепой! Лишь бы живой, понимаешь? Живой, Юра!

Знала бы она, какими ватными руками он сегодня работал… Знали бы все, с кем он почти балагурил на этом краю, склонившись над операционным полем… Причем, как всегда, к голове Мишки Франка была пришита оскорбительная на посторонний вкус, но необходимая ограничительная простыня. И это он не забыл сделать, несмотря на ватные руки.

Знали бы – оттащили бы от стола. Но не должны были знать.

56

Мишка Франк был живой. И более того – живехонек.

– Ты, глупый, ничего не понимаешь, кроме своей оболочки. Почему я им дал все, а тебе ничего?

И доктор Рыжиков ничуть не удивился, что Мишка Франк с едва заштопанной после прорывов задней левой мозговой артерией рассуждает так здраво. И в зубах у него вместо спасительной дыхательной трубки – губительная курительная. Он пустил свое знаменитое облако дыма.

– Вот ты и балда. Их уже начинают от нас переманивать. Мода всюду проникает на эту кибернетику. Ставки, помещения, оборудование – все находят. Амосов этот киевский всех всколыхнул. Не дадим мы – ребята уйдут. И правильно сделают. И надо их держать, у них большое будущее. У тебя тоже будущее, но ты не сбежишь. Я знаю. И будешь в городе работать, даже в собачьей конуре. Я тебя знаю, Юра. А они все сбегают. И глазники, и кожники, и математики. Только ты не сбежишь. А город-то жалко. Надо людей закреплять, Юра. Умных людей, полезных. Ты пока продержись как-нибудь, ладно? А потом мы придумаем. Понял?

– Понял, – ответил доктор Рыжиков как можно добродушней, удивляясь только тому, что Мишка Франк непривычно расчувствовался. – Опять я последний…

– И привет оболочке, – сказал Мишка Франк. – Как там сегодня она?

– Сегодня плохо, – признал доктор Рыжиков, хотя и сам не понял, почему, если Мишка в сознании, оболочке должно быть плохо.

– Но жива хоть? – спросил серьезно Мишка Франк.

– Пока жива…

– Ну, тогда я пошел… Вперед, на ржавые мины!

И, непонятно как связав одно с другим, Мишка Франк встал с кровати. Резиновые шланги и стеклянные трубочки капельниц потянулись за ним к двери изолятора. Сзади на спине густо шерстели седые и черные волосы.

Доктор Петрович рванулся за ним, чтобы остановить и уложить, но оказался вдруг сам прикрученным к стулу бинтами и резиновыми шлангами. Стул дернулся за ним, раздался грохот.

– Юрий Петрович, вы что?!

– Ничего… – потер он колено и локоть. – А что?

– Вы со стула упали!

Слава богу, хоть не на Мишку Франка.

Заботливые лица, переполошенные глаза. Еще бы, такого не увидишь и в века. Часовой Рыжиков уснул на посту.

– Мастер, разве так можно? Вы здесь шесть суток! Идите отоспитесь, мы посидим! Отвезти вас? Не бойтесь, никуда он не денется!

То-то и видно, что не денется. Лежит как полагается. Как полагается в глубокой подкорковой коме. Под веселую песню гармошки дыхания. Мощный живот в такт ей вздымается под простыней. Цвет лица румяный и бодрый. Сердце пока тьфу-тьфу-тьфу. Что-что, а сердце держится боксерски. Товарищ Франк жив. И не просто жив – живет…

– Смотрите, слеза…

Она одиноко текла из закрытого глаза по небритой щеке. Что она значила, никто не мог сразу сказать. То ли след повреждения, то ли какая-то глубокая, проснувшаяся первой боль. То ли какое-то давнее сожаление или вина. Не доктор ли Рыжиков мечтал о такой слезе, когда в последний раз говорил с Мишкой Франком. О слезе раскаяния – на самый малый случай. Но Мишка Франк только хохотнул – довольно впрочем, осторожно. Что теперь, всем вешаться или стреляться из-за одного несчастного случая, по собственной вине к тому же? Он ведь десять раз повторил все сначала: что не оставлять же было тех же студентов на улице, на зиму глядя, из-за пяти несчастных плит; что были приняты под расписку все меры предосторожности; что студенты сами в теплый вечер поотрывали рейки и открыли забитую дверь – подышать… Что да, была неосмотрительность, но не было вины. Что люди сами взрослые и вообще прокуратуре виднее. «Ну хочешь, сам пойду под суд, сам на себя напишу обвинение. А строитель – ему как прикажут…» Доктор Рыжиков не хотел, чтобы Мишка Франк шел под суд. Его бы устроила просто такая слеза. И он сказал: «Если я ничего не могу объяснить, пусть он к тебе сам во сне придет и все скажет!» Тут Мишка Франк и хохотнул, старый материалист. А вот что придавило его прокуренные сосуды в ту майскую ночь, так и осталось секретом. А также – что значила эта слеза…