Унесло Валеру – принесло Чикина. Наоборот, маленького, несмелого, кого-то ищущего в толпе фронтовиков виноватыми глазками. Не нашел. Не туда смотрит. Глаза разбегаются. Столько наград, старых ран, костылей… Не нашел – чья-то хозяйская рука дернула в сторону: хватит глазеть, опоздаем! Он уходит и оглядывается, уходит и оглядывается прежде чем совсем затеряться. Под руку с энергично тянущей женой, истицей Чикиной, как послушный вагончик за властным паровозом. Все дальше и дальше по запруженной улице, в гости или на прогулку, по общим семейным делам. С двумя высшими инженерными образованиями – но без обоняния, как бы уплаченного за столь счастливое восстановление семьи…
Еще прилив – больной дядя Кузя Тетерин. Среди своих, деповских, увлекаемый ими в заветную сторону. Только осторожно, послал ему вслед предостережение доктор Рыжиков. Осторожно, дядя Кузя, помни про голову. Хоть бы что, крутит ею туда и сюда, посмеивается, скажешь – не поверит, что в ней что-то сидит, уютно вросшее в ее внутренность. Пугаете, скажет, придумали…
…Синеглазая девочка с бантиком и флажком на плечах у бодро идущего шефа Валеры Малышева. Полное счастье – все дети одинаковы, все на плечах, все смеются и машут флажками.
…Жена архитектора Бальчуриса. Одиноко-растерянная в завихрениях давки пробирается через нее к какой-то своей цели, а ее относит, относит… Взять на буксир и помочь, провести сквозь течение, доставить в спокойную гавань. А что в спокойной гавани? Вернее, кто?
Так можно все проспать, сказал он себе. От летчика до Мишки Франка. Пора подниматься!
– Пра-ашу рассаживаться! Пра-ашу! В первый рад Героев Советского Союза, кавалеров орденов Ленина и Славы! Остальные – во второй и на корточки! Стоимость – два рубля!
Начинались групповые фотосъемки, и над сквером носились боевые команды фотографов.
Несколько баянов и аккордеонов, принесенных, возможно, с войны, грянули в разных концах «Катюшу», «Клен зеленый» и «Темную ночь». Им вторили радиолы в окнах соседних домов и уличные репродукторы. По асфальту зашаркали танцы.
Доктор Рыжиков взялся за свой велосипед.
Ехать через толпу было, конечно, невозможно. Можно было только пробиваться солдатским шагом, расслаивая себе путь велосипедным колесом.
Но пробиваться все быстрее, чтобы не опоздать к Мишке Франку. Он знал, что там уже ничего не мог сделать. Мог только ждать. Все равно, что ждать здесь. Но почувствовал себя вдруг таким отдохнувшим и свежим, что должен был быть только там. Чтобы вытащить Мишку откуда угодно. Из подкорковой комы, из братской могилы, с того света, от черта, от дьявола. Как вытащил Мишка его.
Мишка Франк – школьный друг. Тот, с которым в этом городе учились с первого по десятый. С которым их и взяли добровольцами в десантные войска. Тот, который его и женил, во исполнение приказа генерала, на лучшей красавице школы и города. И с которым они в сорок третьем гуляли по этому самому скверу под звуки госпитального оркестра. И который подрался потом с похоронной командой, чтобы отрыть доктора Рыжикова наружу из братской воронки. И подрался бы с самим чертом – доктор Рыжиков знал. Тот, который выписывал частному сектору те горстки кирпича и цемента, что шли на латание прачечной – заговор с группой больных против доктора Рыжикова и лимитно-фондовых дотов. Тот, с которым они каждый раз в этот день стояли здесь с самодельной фанеркой «Воздушно-десантные войска», но так и не нашли в своем городе третьего. Школьный друг, непробиваемый и толстокожий, из которого он выдавил слезу, а может, что похуже, самым жестоким, что только можно придумать. Виной за отнятую человеческую жизнь. Все мог переварить за эти годы, а это – нет. Порвался.
Вот что он с ними наделал. Так он считал.
Науке неизвестно как, но теперь его силы должны были перейти в Мишку Франка. И вытащить его.
Вот что происходило с доктором Рыжиковым. Сначала – когда ему не было и двадцати. Потом – когда было за сорок.
А впереди – за пятьдесят, за шестьдесят, за семьдесят… Как у всех, еще топать и топать. Еще штопать и штопать. Безропотно латать ту оболочку из наших разных чувств и мыслей, которую так легко рвет чья-то боль. Или злость. Или глупость. С которыми справляться бывает труднее, чем с болью. Но все равно – что поделаешь… Не бросать же, если такая работа.
На пятой скорости он позабыл про летчика. А зря. Лети он не в больницу, а домой, как заставляли друзья, он встретился бы с делом своих рук быстрее. Потому что летчик уже сидел у него дома. И не один.
Комната с круглым старинным столом была занята гостями. Их было несколько, пять или шесть. Прямо с чемоданами, с вокзала. Кто-то сам, кто-то с сопровождающими женщинами. Места за круглым столом не хватило – сидели на диване и вдоль стен.
Робели, как в зале ожидания или в гостинице. Ждали.
Еще больше робели никогда не робеющие Валерия и Анька с Танькой, забившись на кухню. В комнате им места не осталось. Там они наливали в чашки чай, клали в блюдца сухарики и препирались, кому очередь выносить. Выносили, возвращались с пустыми стаканами и шептали в ответ на замороженные взгляды: «Сидят…»
Храбрый Рекс вообще весь превратился в дрожащий кончик своего хвоста. Будь он отчаянней, махнул бы через забор – и только бы его и видели. Но там паслись свирепые дворняжки, а посему пришлось забиться под веранду и давить даже собственное поскуливание.
Все потому, что прибывшие в дом люди своими несчастными лицами затмили даже бывшего Туркутюкова. А нынешний – пусть с грубовато вырезанными губами, как будто бы наклеенными бровями и еще не полностью опавшими рубчиками швов – вообще был для них недосягаемым образцом. Портретом кисти Кипренского.
Ямы на пол-лица, скошенные головы, пустые глазницы, отрубленные подбородки, вдавленные лбы и носы, пульсирующие бескостные виски и затылки.
Кто уцелевшими на обожженной маске двумя глазами, кто одним взирали на летчика Туркутюкова. Один совсем слепой, в огромных черных очках, за которыми вроде и вообще ничего не было, дотянулся ощупывать пальцами волосы, лоб, глаза, скулы.
Туркутюков отнюдь не отшатнулся; наоборот, удобнее подставил обновленное лицо для этого обследования и продолжал говорить то, что начал:
– Пить не пьет. Учтите. Подарки – ни-ни! Сразу выгонит. У кого эпилепсия – начнет лечить с нее. Так положено. Если кто десантник – вообще повезло…
Сопровождающие женщины в плащах и косынках, постарше – жены или сестры, помладше – дочки, и одна совсем старенькая старушка, мать инвалида, прикладывали платочки к глазам, утирая слезы надежды.
– В гостиницу хоть поможет? – спросила одна. – Или так мыкаться?
– Поможет, – твердо сказал Туркутюков под пальцами слепого. – Он все поможет.
Что было большим чудом? Что где-то они прятались от наших глаз так, будто их совсем не было? Что в разных городах услышали про обновленного собрата? Что врозь узнали адрес доктора и отправились в путь? Что явились с вокзала в один день и час, распугав неповинную улицу?
Или что вообще во что-то верят?
Или что просто выжили?
Неизвестно. Известно только, что сидят и ждут. Передыхая от колес и дороги, робея перед медицинским светилом, кося друг на друга – кто красивее. Впитывая каждое слово инструктажа.
Ждут, как всегда ждет судьба, – без спроса и предупреждения. Ждут того, в кого верят и кто пока пребывает об этом в приятном неведении, спеша совсем в другую сторону. Ждут еще незнакомого им некоего доктора Рыжикова.