Все его тело мучительно напряглось при одном воспоминании о Франции. Доминик изо всех сил пытался не позволить воспоминаниям о боевых действиях и разъяренной толпе принять ясные очертания. Его и так безмерно измучили сны о смерти и собственном страхе и теперь выматывало то, что малейший жест, случайно брошенное слово могли снова вызвать все те ужасные воспоминания, заставить их нахлынуть с пугающей яркостью.
– Я принесла чай, – тихо сказала Джулианна. – Я помешала?
Напротив, Доминик предвкушал возможность побыть с ней наедине. Джулианна оказалась интересной женщиной, и их беседы никогда не были приземленными, обыденными. И все же иногда у него возникало желание встряхнуть девушку, вложить хоть немного здравого смысла в ее простодушную голову.
Ей не стоило доверять ему!
Доминик не спешил с ответом, внимательно рассматривая Джулианну. Он невольно спрашивал себя, что она почувствовала бы, если бы когда-нибудь узнала правду о Франции – или о нем.
Иногда Доминика так и тянуло все ей рассказать. Подобное желание появлялось обычно в те мгновения, когда Джулианна несла весь этот возвышенный вздор о свободе и равенстве во Франции – и для всех людей. Доминика моментально охватывал гнев, который он, впрочем, умело скрывал. Как же ему хотелось поведать ей, что цель не всегда оправдывает средства, что Франция превратилась в одно сплошное кровавое месиво, что ни в чем не повинные мужчины и женщины гибнут каждый день, что он ненавидит тиранию, охватившую страну, что это именно тирания, а никакая не свобода!
Случалось, Доминику хотелось крикнуть Джулианне, что он – аристократ, а не какой-то там проклятый революционер, что его мать была французской виконтессой, что он – граф Бедфордский!
Но было в ощущениях Доминика и нечто большее. Временами, когда Джулианна смотрела на него сияющими серыми глазами, он чувствовал острый укол совести, и это безмерно его удивляло. В такие моменты ему особенно хотелось крикнуть Джулианне, что он – вовсе не герой. Не было ничего героического в том, чтобы управлять магазином гравюр в Париже и заискивать перед местными жандармами, чтобы они никогда не узнали о нем правду, или превозносить якобинцев и водить с ними дружбу, чтобы те действительно сочли его единомышленником.
Писать шифровки при мерцании свечи, а потом тайно доставлять их через сеть курьеров к побережью, чтобы переправить в Лондон, – эту деятельность нельзя было назвать героической. Скорее ужасающей. Не было ничего героического и в том, чтобы притворяться французом или изображать офицера французской армии, как и в том, чтобы схватить мушкет и броситься в самое пекло битвы, борясь из последних сил, чтобы защитить предоставленные по праву рождения привилегии в сражении с соплеменниками. Все это было настоятельной потребностью, вопросом выживания.
Все это было сущим безумием.
Легко представить, какой потрясенной и испуганной была бы Джулианна, узнай она обо всем этом!
Но она никогда не услышала бы подобную чепуху из его уст. Доминик слишком сильно слился с маской вымышленного персонажа, чтобы ненароком выдать себя. Если бы кто-нибудь в Грейстоуне выяснил, что он – англичанин, не говоря уже о том, что он – Педжет, одно единственно верное, очевидное умозаключение не заставило бы себя ждать: этот раненый – британский шпион. В конце концов, его перевезли из Франции, он говорит по-французски и выдает себя за француза. Прийти к верному выводу было бы проще простого.
В этом случае опасаться сестры и двоих братьев Джулианны, разумеется, не стоило бы – они были патриотами. Не беспокоила Доминика и их мать: из подслушанного случайного разговора стало понятно, что она – душевнобольная.
И все-таки было желательно, если бы обитатели Грейстоуна никогда не раскрыли тайну его личности. Лишь пять человек знали, что Доминик Педжет, граф Бедфордский, был британским агентом, работавшим под вымышленным именем во Франции. Этими людьми были: Уиндхэм, военный министр; Себастьян Уорлок, считавшийся куратором их шпионской сети; Эдмунд Берк, обладавший значительным весом в правительственных кругах; давний друг Доминика граф Сент-Джаст и, разумеется, Мишель Жаклин.