Вы говорите, что если бы никто не лгалъ, то обнаружилась бы удивительная нравственная красота людей. И я уже не вѣрю этому; напротивъ, мнѣ кажется, что мы увидали бы страшное уродство! Это все равно, что нагота физическая. Я считаю, что изъ ста женщинъ едва ли двѣ могутъ быть не спрятаны платьемъ и всякаго рода приспособленіями, чтобы не оскорблять глазъ. Такъ и въ нравственномъ смыслѣ (если еще не хуже!).
Помнится, въ какомъ-то итальянскомъ разсказѣ является гипнотизеръ, который внушаетъ всѣмъ присутствующимъ на его сеансѣ сказать безъ утайки то, что въ данную минуту волнуетъ его. И обнаружилась совсѣмъ не красота, а злобная зависть, жадность, покупная любовь, — жены узнали, что мужья обманываютъ ихъ, мужья тоже услыхали жестокія признанія, гости увидали, какъ они въ тягость хозяину, который лгалъ, что очень радъ видѣть ихъ, вообще открылось гораздо больше низкаго и постыднаго, чѣмъ хорошаго… Мнѣ кажется, что человѣкъ долженъ непремѣнно прихорашивать и одѣвать по возможности красивѣе свои слова, мысли и чувства, чтобы не коробить, не оскорблять своихъ ближнихъ.
Вы пишете, что моя душевная красота видна оттого, что я не лгу. Мнѣ стыдно читать эти слова. Можетъ быть, вы увидали душевную красоту только потому, что я лгу, и очень искусно лгу. Я надѣваю на себя тотъ душевный нарядъ, который вамъ нравится, все равно, какъ надѣваю — когда знаю, что увижу васъ — одно изъ вашихъ любимыхъ платьевъ. И я — какъ ни больно мнѣ говорить объ этомъ — часто лгала вамъ. Сколько разъ мнѣ хотѣлось разсказать вамъ, какъ много лжи, хитрости, всякой неправды во мнѣ и въ моей счастливой семейной жизни, какъ много мелкихъ увертокъ и сдѣлокъ съ совѣстью, — но я молчала и сознательно поддерживала ваше увлеченіе искренней и чистой женщиной, какую вы видѣли во мнѣ.
И теперь, я хочу говорить одну правду и боюсь… Въ концѣ концовъ чего боюсь? Боюсь потерять васъ, хотя кажется искренно просила васъ уѣхать и забыть меня. Я сознаю, что должна сойти съ вашей дороги, потому что не могу дать вамъ счастья, и, можетъ быть, вѣрный путь къ этому снять съ себя маску.
Вы просите писать о себѣ. Не умѣю я этого. Мы, женщины, почти всегда въ письмахъ «дѣлаемъ стиль». Особенно говоря о себѣ, а правда, кажется, не допускаетъ никакихъ прикрасъ и побрякушекъ. Въ письмѣ же всегда хочется быть интересной. Какъ это сочетать съ правдой?
Въ вашемъ письмѣ есть не хорошія слова, Сергѣй Ильичъ, и мнѣ хочется говорить о нихъ и больно говорить… Больно…
В. Ч.
Ночь.
Вы пишете, что вамъ бывало до боли трудно не открыть мнѣ глаза… На что? На измѣну мужа? Да, измѣну! Я знаю про нее, и вамъ не зачѣмъ было намекать на это… Вѣрьте: всегда найдутся добрые люди, чтобы «открыть глаза» на горе. Уже черезъ два года послѣ нашей свадьбы мнѣ постарались доказать, что Викторъ обманывалъ меня… Я не вѣрила, не могла вѣрить… Онъ былъ такъ нѣженъ и добръ со мной, такъ ласкалъ появившагося тогда на свѣтъ Витю, что у меня не могло уложиться ни въ головѣ, ни въ сердцѣ, что онъ можетъ лгать. А онъ лгалъ, и какъ виртуозно лгалъ! И я вѣрила ему. Не вѣрила ни своимъ глазамъ, ни своимъ ушамъ, а только словамъ этого близкаго и такъ далекаго мнѣ человѣка. А когда я убѣдилась, что онъ лжетъ (это было ровно черезъ три года послѣ нашего супружества) я сошла съ ума: иначе я не могу назвать мое тогдашнее состояніе. Я сдѣлала гадость, ужасную гадостъ, но… объ этомъ когда нибудь послѣ. Теперь я не могу еще дойти до такой правды.
Теперешняя его «исторія», на которую намекаете вы, идетъ уже пятый годъ. Я узнала о ней — опять-таки случайно — года три тому назадъ и три года живу съ этой мучительной тайной. И никто не подозрѣваетъ, что я знаю о существованіи дѣвицы Кучинской. Вы бывали у меня почти каждый день, заставали меня и грустной, и больной, и разстроенной, но никогда, кажется, я ни однимъ словомъ не выдала моей тайны. Разъ, помню, вы спросили меня:
— Вы любите мужа?
Я промолчала.
— Иногда женщины желаютъ казаться любящими женами.
На это я отвѣтила вамъ шуткой:
— Это лучшее противоядіе отъ поклонниковъ.
Вы поняли, что я не хотѣла вамъ отвѣчать серьезно, и умолкли.
А я — если бы и хотѣла отвѣчать — не знала, что сказать вамъ. И теперь не знаю. Когда Викторъ Ирановичъ, послѣ обѣда, уѣзжаетъ въ какія-то засѣданія и возвращается оттуда въ три часа ночи — я съ ума схожу отъ отчаянія, и жду его съ трепетомъ. Когда же онъ пріѣзжаетъ — я тушу у себя огонь и примолкаю, чтобы онъ не замѣтилъ моего ожиданія; я слушаю, какъ онъ тихо ходитъ у себя въ комнатѣ, кашляетъ подавленнымъ кашлемъ, чтобы не разбудить меня и не выдать своего поздняго возвращенія. Потомъ онъ засыпаетъ, а я все ворочаюсь съ боку на бокъ и мучаюсь отъ обиды и, кажется, отъ презрѣнія къ этому человѣку.