Документальная съемка. Все это было на самом деле. Этого быть не могло! Я никогда не убивала. Я не могла убить. Да я и не знаю этого человека!
Я не знаю его. Не знаю, никогда в жизни не видела. Я отчаянно цепляюсь за эту мысль: невозможно ведь убить человека, которого не знаешь, значит, и не убивала…
Чушь собачья! Как будто я могла бы убить того, кого знала!
Документальная съемка… Съемка убийства, настоящего убийства, где я в главной роли… Да нет, ни о какой роли речи не идет — это не роль, а зафиксированное преступление. Я — убийца. О господи!
Разбитый стакан, под ногами мокро, и голос нежный, ласковый шепчет: ничего, ничего, да вот она уже и приходит в себя, и новые ласковые голоса, хором: ах, как ты нас напугала! — и далее обморок.
Никакого стакана, никакого обморока, никаких голосов — я одна, и помочь мне совершенно некому. Вот уже почти год совершенно одна: муж от меня ушел к другой женщине, подруга со мной раздружилась, близкие отвернулись: говорят, ты так изменилась, теперь совсем другой человек. Я стала им чужой, для всех чужой, когда обрела новую жизнь. Обновленная, я им не понравилась. Да еще это внезапное увлечение кинематографом.
Обморок мне не светит: кто же из него меня вытащит? Сочувствие мне теперь не полагается: я больше не больна. Разбирайся сама как знаешь.
Да как же тут разберешься?
Я ведь просто зашла в магазин, в «мой» магазин, в котором бываю не реже двух раз в неделю.
Я просто хотела купить новый диск… А стала убийцей. Вернее, узнала, что являюсь убийцей.
Нет, это невозможно! Никогда не поверю в это. И пусть мне предъявят еще тысячу доказательств, все равно не поверю. Нужно успокоиться и попытаться опровергнуть, привести собственные доказательства своей невиновности.
Я не убивала, потому что я не убийца. Это прежде всего, и это главное. И потом, я ведь не знаю того человека…
Стоп! Это уже было. Этим путем я уже шла. Нужно перестать нервничать, взять себя в руки, может быть, заварить крепкого чая, отвлечься и снова попробовать: вернуться в те самые семь минут фильма и попытаться найти доказательства…
Чай не поможет. Так я сказала себе, когда разбила заварочный чайник. Твердо сказала, чтобы подбодрить, чтобы не дать панике завладеть мною полностью. Ну и бог с ним, с чаем. Хоть руки и дрожат, это ничего не доказывает, просто я немного разволновалась.
Руки дрожат — вот ведь и доказательство. Разве я могла бы удержать пистолет такими слабыми, дрожащими руками? Конечно, не могла бы! Да я в глаза не видела ни одного настоящего пистолета!
Подбодренная, вернулась в комнату и снова поставила диск.
Лай собаки заглушает мои слова, и я не могу разобрать ни звука. О чем я говорю, прежде чем выстрелить? Черно-пегий спаниель… Как его зовут? Хочу прикрикнуть на него, заставить замолчать, но не могу, потому что не помню имени. Ах, черт! Не то. Имени я попросту не знаю. У меня никогда не было собаки, я вообще не люблю собак, я их боюсь. Да замолчи, замолчи на минутку, чужая собака!
Лай собаки… Все равно — слов мне не разобрать. Взгляд трусливо убегает в сторону, скользит по книжным полкам. Петрарка, Кортасар, Майринк, Гаршин… Как неправильно, не по порядку, как наплевательски непочтительно расставлены книги! Да я вообще ужасная неряха. С некоторых пор. С тех пор, как увлеклась кинематографом, с тех пор, как стала здоровым — нет, новым, новым, другим человеком. А впрочем, книги как раз расставлены правильно — эти страдальцы и должны быть вместе. Я тоже страдала, я знаю… Боль, до недавнего времени, была основной моей сутью. Не возвышенная, как у них, а самая что ни на есть плотская, но это не так и важно.
Я болела всю жизнь, с раннего детства. И мой образ складывался исходя из этой болезни: беззащитная слабость и трогательная утонченность — так меня представляли окружающие, так я и сама привыкла о себе думать. Никакой утонченности в моей паскудной болезни не было! Был стыд, была вечная боль, унизительные процедуры, годы в ожидании донора и подлая эгоистичная радость, что донор наконец нашелся. Я старалась не думать, как именно он нашелся. И снова боль, боль, боль и самодовольный возглас доктора: почка работает! — как будто речь шла о каком-то сложном насосе, который он сам изобрел, а не о человеческом органе.
Выздоравливала я трудно и медленно. Вот тогда-то мне и помогло кино. В палате был DVD-плеер и множество дисков. Я смотрела фильмы целыми днями, чтобы как-то отвлечься от боли, и не заметила, как подсела на кино.
Почему-то мое новое увлечение очень раздражало окружающих. Да и я сама, выздоравливающая, обновленная, стала их раздражать. А когда выздоровела окончательно, они от меня попросту отвернулись. Наверное, все наши отношения строились лишь на том, что они меня опекали и оберегали, а я эту их заботу безропотно принимала и была благодарна. А теперь, став самостоятельной, взбунтовалась. Этого они простить не смогли. Вот так я и осталась одна, но до сегодняшнего дня одиночество меня совсем не тяготило, мне оно даже пришлось по вкусу — одиночество я воспринимала как свободу: куда хочу, туда и иду, чем хочу, тем и увлекаюсь. Я даже из университета, где преподавала (а больше числилась — во всем виновата проклятая болезнь) сравнительную грамматику, ушла на вольные хлеба, став репетитором английского и французского. С наступлением летних каникул моя свобода расширилась до безграничности: до сентября мои услуги никому не понадобятся. Как школьник-двоечник, я радовалась этим каникулам, по существу, первым настоящим в моей жизни, таким вот бездельно безответственным.