Потом мы пошли ужинать: Гриша, его жена Лена, я и их двухлетняя дочурка, тоже Лена. Мы звали ее маленькой Леночкой. В тот день Лена открыла последнюю банку тушенки; мы молча глядели на сковороду, а мясо с шипеньем уменьшалось в размерах и выглядело все более убого. Банка стоила два фунта шестьдесят пиастров, а мяса на сковороде почти не осталось, так, два жалких кусочка. Кошке бы не хватило. Мы молча переглянулись, мяса уже почти не было видно, и тогда Лена с отчаянием в голосе сказала:
— На всех не хватит, я не смогу его разделить.
— И что теперь? — сказал я. — Может, после целого дня беготни с Гришей в поисках работы мне следует вспомнить про какое-нибудь срочное дело и удалиться? Да, Гриша?
— Прости ее, — сказал Гриша. Он смерил жену тяжелым взглядом, и его раскосые глаза еще больше сузились. — Она не виновата. Ей этого не понять.
— Я не смогу его разделить, — упрямо повторила Лена.
— И не надо, — сказал Гриша. — Что его делить, это говно. — Он снял с плиты сковородку и пинком отворил дверь барака. Широко размахнувшись, выбросил мясо, оно шлепнулось в темноте, и в ту же секунду я услышал, как собаки с рычанием набросились на него. Сидя за столом в желтом свете лампы, я представлял, как они пожирают его и как ощетиниваются их мерзкие, худые загривки. Но, конечно, это была всего лишь игра воображения; они проглотили мясо молча, враз, как глотали все, что находили на выжженном солнцем, захламленном поле; неизвестно откуда появлявшийся мусор останется там, вероятно, до скончания веков.
— Ну вот, — сказал Гриша, ставя сковороду на плиту. — Как-то спросили у казака, что он сделает, если его выберут царем. «Украду десять рублей и дам деру», — говорит. Не расстраивайся, Лена, из любого положения можно найти выход.
— Но ребенок… — сказала Лена.
— Мне в ее годы приходилось не слаще, — сказал он.
Выпив пустого чаю, мы вышли на воздух, Лена осталась дома. Мы присели у барака на теплый еще песок и закурили. Рыбачьи суда, широким полукругом разбросанные в море, перемигивались бледными огоньками.
— Послушай, Гриша, — сказал я. — Сегодня я говорил с одним типом, он хочет купить у меня пистолет. Так я продам. На черта он мне.
— Не нужно, — сказал Гриша. — Не продавай оружие.
— Продам, — повторил я. — На черта он мне.
— Не нужно, — сказал он. — Оружием не торгуют. И в конце концов, это все, что у тебя есть.
Это правда, у меня был только пистолет, который я привез из Европы, Библия и фотокарточка одной шлюхи; я хранил карточку, потому что девица на ней была похожа на другую шлюху, в которую я когда-то был слегка влюблен; впрочем, может, и не слегка, а по-настоящему. Но сейчас это было не важно, важно было другое: мы оба целых два месяца сидели без работы, и в последний раз я плотно позавтракал в Яффе, в тюрьме. Я не мог думать о любви — в отличие от Гриши, но Гриша — русский, а русские не меняются, им до всего есть дело. Ну а я, я поляк, и мне было все безразлично, а может, я зашел еще дальше за грань отчаяния и за грань гнева. Люди не представляют, сколько в них равнодушия и каким безразличным все может стать однажды. И слава Богу, что не представляют.
— Слышь, — сказал Гриша. — Опять здесь шлендают. Он протянул руку во тьму, и я увидел их желтые, злые глазища, вспыхивающие и гаснущие, как фонари. — Ждут еще подачки.
— Нет, — сказал я. — Они прибегают сюда из-за меня. Честное слово, Гриша, только из-за меня. Один Бог знает, за что они меня так ненавидят.
— Кто их разберет, — лениво сказал Гриша. Он со знанием дела глубоко затягивался, докуривая сигарету, потом швырнул окурок в темноту и повернулся ко мне. Мне почудилось, уж не знаю почему, что он глядит на меня как-то особенно внимательно и строго.
— А пистолет не продавай.
Завыли собаки, сначала одна, за ней — другая; они выли на луну — огромный оранжевый шар, балансирующий у самой поверхности спокойного, ясного моря. Я ощущал их, наверное, так же, как они — меня; я чувствовал, как свою, их сожженную солнцем шкуру и острое их дыхание, вечный голод и ярость, направленную на меня, всегда на меня, словно именно я создал эту страну и выгоревшие на солнце поля, поля без единого деревца и без тени, лишенные всякой живности, кроме разве скорпионов и змей, которых все боялись. Мы с Гришей сидели молча, ветра по-прежнему не было, только слышался шум моря и собаки пробегали в темноте, шурша лапами по замусоренному песку. Да еще это их окаянное рычание.
— Ну и ну, — сказал Гриша. — В жизни не видел ничего подобного. Может, ты все-таки ухайдокал одну, а остальные как-то об этом пронюхали?
— Нет, — сказал я. — Честное слово, Гриша, не было ничего такого. Чего нет, того нет.