Мы сидели так еще около часа, а потом приехал тот человек на своем грузовике. Мы продолжали сидеть на песке у барака, а он, не погасив фар, вышел из машины и направился к нам.
— Добрый вечер, — сказал он.
Он стоял перед нами, держа под мышками целую кучу бутылок пива. Мы не ответили, ни Гриша, ни я. Было темно, но мы знали, как он выглядит: молодой, здоровый мужчина, которому недавно стукнуло тридцать; он начинал полнеть, но и полнота у него была молодая и здоровая. Просто хорошо откормленный мужик, вот и все, жена могла бы гордиться им. Да вот беда: жены-то у него не было. У него намечалась лысинка, и можно было увидеть, естественно только днем, нежное, как у ребенка, темечко. Зато сейчас слышалось, как он пах: у одеколона, которым он пользовался, был такой сильный запах, что казалось, перед вами не человек, а цветущий луг с олеографии.
— Что же ты не здороваешься, Гриша? — сказал он.
— А пошел ты, — сказал Гриша. — Нечего здесь ошиваться. Я-то знаю, чего ты здесь рыщешь.
Бутылки с пивом под мышками у прибывшего нежно звякнули; я вдруг почувствовал жажду, почти что боль в горле, и Гриша, я уверен, чувствовал то же самое.
— Послушай, Гриша, — сказал мужик. — Со следующей недели могу предложить тебе работу. Триста пятьдесят фунтов в месяц За Беэр-Шевой. Согласен?
— А ты, значит, каждый вечер сюда, — сказал Гриша. — Иногда и на огонек заскочишь, чтобы передохнуть чуток. И поболтать с моей Леной. А я, значит, вкалывай за Беэр-Шевой и шли ей деньги, так, что ли?
Он хотел сплюнуть, но бутылки снова нежно звякнули, и у него пересохло в горле; он как-то смешно зашипел, и это вывело его из себя.
— Уйди отсюда, сволочь, иди, легавый пес, блатная морда!
Я ничего не видел; бутылки в темноте загремели о камни, и я вдруг почуял горький запах пива. Закрыв лицо руками и выставив колено, подтянутое к подбородку, я рванулся вперед; он как раз собирался ударить Гришу, но мне повезло: я угодил ногой ему в живот. Он всхлипнул от боли, но ему было все нипочем — крепкий был мужик; он, как котенка, отшвырнул Гришу, но Гриша тоже не из последних; теперь, подняв кулак вверх, словно молот, он бросился ко мне, но я увернулся, и он снова налетел на Гришу; упав на землю, они покатились к бараку, и фанерная стенка затрещала. Подскочив к ним сзади, я сцепил руки, чтобы врезать ему по шее, но тут чьи-то острые зубы вцепились мне в ногу, и это меня сгубило: стоило на мгновение отвернуться, как наш гость так хватил меня по скуле, что я полетел под забор, в пыль, потянув за собой свору скулящих собак. Больше я ничего не помню, кроме собачьего визга. Позже, как сквозь туман, донесся до меня рокот отъезжающего грузовика.
Я очнулся не скоро; Гриша держал мою голову на коленях и платком вытирал с губ кровь. В ушах у меня шумело, будто я только что вышел из самолета после многочасового полета. Я облизал губы и попытался встать, но не смог, ноги были как ватные, и я тяжело повалился на землю.
— А все потому, Гриша, что собака хватила меня за ногу, — сказал я, стуча зубами. — Я утратил ориентацию.
— Да ладно уж, — сказал он.
— А то мы задали бы ему перцу, — сказал я. — Эх, не успел я врезать ему по шее, он бы у меня как миленький лег. Знаешь, Гриша: сцепить руки и как будто рубишь дрова. Меня один десантник научил. Но эта тварь вцепилась в меня.
Он, не отвечая, молчал; я видел только его жесткий профиль.
— Все равно, больше он сюда не сунется, — сказал я. — А жаль. Мы бы ему показали, где раки зимуют.
Гриша вполоборота повернулся ко мне; его светлые раскосые глаза блеснули, как у кота.
— Нет, — сказал он. — Ничего бы мы не показали. И знаешь почему? А потому, что нам с ним не справиться. И знаешь, почему не справиться? А потому, что мы два месяца не ели по-человечески, каждый дурак с десятком таких, как мы, разделается в два счета. — Он помолчал, потом добавил: — Да ты не переживай. Приедет он сюда. Еще раз приедет. А после — все, больше никогда.
Гриша поднялся и помог мне встать. Он открыл дверь и втолкнул меня в барак; в резком желтом свете я увидел правую сторону Гришиного лица: опухшую щеку и подбитый, страшно вытаращенный глаз. А потом я долго лежал в постели, и передо мной в темноте маячило его разбитое лицо; я проваливался в сон и снова возвращался к действительности, вызванный из небытия воспоминанием о его лице. У меня продолжало шуметь в голове, и его лицо снова и снова выплывало из темноты, а потом я вдруг вспомнил одного немца, у него на плече была татуировка: женское лицо и под ним кощунственная надпись: «Прейдут земля и небо, но лик Твой пребудет вовеки». Это были святые слова, но немец служил во французском торговом флоте, а еще раньше прошел с Роммелем пустыню, и ему было наплевать на святыни мира сего. Потом мне стало мерещиться, что у немца было вытатуировано не лицо женщины, а лицо Гриши, такое, каким я его недавно увидел — разбитое и опухшее лицо с издевательски вытаращенным глазом. Я никак не мог уснуть; слышно было, как плачет Лена и как выговаривает Грише, что он понапрасну извел целую кучу мяса, не ту малость, что на наших глазах исчезала на сковородке, но целую гору мяса, которую можно было бы есть нескончаемо долго; и было слышно, как она умоляла Гришу отодвинуться от нее подальше со своим страшным лицом и не приставать, а потом, уже на пороге моего сна, я услышал, как он поборол ее сопротивление, и как Лена плачет от унижения, и подумал, что Гриша — все-таки сильный мужик, а то, что произошло час назад, — случайность, и так мне было приятно слышать ее плач, и я уснул.