На следующее утро мы побрились несколько позже обычного, Гриша залепил глаз пластырем, мы съели по тарелке овсяных хлопьев, заправленных маргарином, Гриша поцеловал хныкавшую, еще теплую со сна Леночку, и мы вышли из барака. Тот старикан, племянник которого уехал в Америку, нас уже поджидал. Он был чисто выбрит и выглядел опрятно: на шее косынка, а на куцых брючатах — старательно наведенные стрелки; мы в своих грязных штанах хаки и пропитанных потом рубахах смотрелись рядом с ним как кочегары.
Старик держал письмо.
— Вы ведь пройдете мимо почтового ящика, — сказал он. — Так я попрошу вас об одолжении.
И протянул пухлый тяжелый конверт; видно, писал полночи, покашливая и утирая слезы. Я хотел было взять письмо, но Гриша меня остановил.
— Мы пойдем к шоссе на Хайфу, — сказал он, — а там нет никаких почтовых ящиков. Придется вам прогуляться самому.
Старик, недовольный, отошел, а я вопросительно посмотрел на Гришу.
— Ей-богу, не понимаю, зачем нам это шоссе? — сказал я. — Целых три километра лишку, а ведь автобус останавливается у нас под самым носом.
— Ну и что, — сказал Гриша. — Извини, не знал, что у тебя срочное дело. Мы все равно до девяти никого не поймаем, иногда не мешает и погулять.
— Так ведь три километра, Гриша.
— Ну да, — сказал он. — Такая прогулка благотворно отразится на твоих потрепанных нервах.
Мы пошли через поле к шоссе, а потом шли по берегу моря через обширный пустой пляж; еще никто не купался, и пляж был красивый и чистый; потом мы снова поднялись на гору, повернули налево и пошли через район, в котором проживали дипломаты — в небольших аккуратных домиках, прятавшихся в гуще фантастических цветущих деревьев; у каждого дома перед калиткой стояли бутылки молока, перед некоторыми — по три и даже четыре, из чего можно было сделать вывод, что у дипломатов полчища детей. Мне сделалось как-то не по себе из-за маленькой Леночки, и я покосился на Гришу; он тоже глядел на бутылки молока, но с таким видом, словно ему на них наплевать. Мне захотелось взять камень и, ничего не объясняя, расколотить их все до единой — хладнокровно и методично. Но я не мог себе этого позволить; отправляясь в город, мы надеялись, что уж сегодня обязательно что-нибудь да придумаем. Эта надежда питала нас каждый день на протяжении целых двух месяцев.
Домики были такие нарядные и такие чистенькие, что казалось, там живут куклы, а не люди. Гриша остановился у одного из них, вынул из кармана жестяную коробочку с запечатленным на крышке бородатым капитаном и ни с того ни с сего уселся под оградой, привалившись спиной к решетке и вытянув ноги аж на середину дороги.
— Садись, — сказал он. — Покурим.
Я присел чуть поодаль, на камень; было только начало восьмого, но камень уже порядком нагрелся и припекал мне зад.
Гриша, приметливый черт, усмехнулся.
— Что? — сказал он. — Боишься повалить ихнее хозяйство? Так ведь у них не убудет.
— Я что-то не жажду, чтобы меня обложили последними словами, — сказал я, усаживаясь рядом с Гришей и тоже опираясь о решетку. Мы закурили, и у меня на душе полегчало. Я сидел развалившись рядом с Гришей и раздумывал, как немного надо, чтобы наслаждаться жизнью в этой стране. На первых порах по приезде сюда я искренне считал, что мне здесь не нравится. Но пожив подольше и побольше узнав, понял, что ошибался. Дело в том, что я, сам того не подозревая, любил этот край. И всегда буду любить. Я люблю поля, над которыми взлетают и кружатся султаны воды; и апельсиновые рощи, пахнущие так сладко, что боишься в это поверить; и пологие холмы Галилеи; и внезапно возникающие на горизонте маленькие городишки, жители которых, арабы, умудряются говорить на десяти языках, на всех одинаково плохо и одинаково бегло и важно. Я верю, что здесь обитает Бог и что Он никогда отсюда не уходил. Пусть десять новых бед обрушится на эту страну, я все равно буду верить в это, потому что только здесь ощущал Его. Мне захотелось рассказать обо всем этом Грише, я повернулся к нему, и тут у меня от страха сердце оборвалось, я облился холодным потом, и в горле пересохло, будто за всю свою жизнь я не выпил глотка воды.