Было очевидно, что Россия восстала из пепла и тлена, отряхнула прах и пошла по новым своим делам.
Как ни странно, но после Италии деревня показалась маленькой. Так было в детстве, когда Карл вернулся из пионерлагеря. Низкой и маленькой показалась комната, пугающих прежде размеров тёмный буфет как будто присел, маленькой стала мама, и папа стал совсем маленьким.
Казалось бы — какая Италия, — вот на этом лугу, от Славкиного дома до реки можно разместить целый тосканский холм, и город на нём, и тысяч пять народу.
Луг был плоский, кочкарник, заросший высокими травами.
«Может быть, оттого маленькая, что своя, как детство?» — неуверенно гадал Карл. Да нет, за двадцать пять лет пребывания здесь, наездами, он это место не мог назвать своим. Разве что, как заблудившийся человек, оглядевшись, вбив несколько кольев для благоустройства, любит своё временное пристанище.
Карл слегка гордился тем, что происходило у него на глазах, хоть и помимо его воли и усилий: перелесок, возникший по руслу ручья, стал за четверть века полноценным лесным массивом, и наступал, и нависал стеной, высылая вперёд задиристую мелкотню — сосенки и берёзки выскакивали из травы и подбегали к самому дому. Пустые заболоченные берега медленной реки заросли ивняком, ольховником, на невысоких пригорках светился молодой березняк. Ещё недавно были здесь только две бобровые хатки, вон там, у острова, о них шёпотом рассказывали друг другу дачницы, округляя глаза от почтения к живой природе. А за последние несколько лет развелось этих бобров, как прости Господи, не то слово. Посрезали всё, поспиливали, любимую иву вон, столетнюю — и дачницы округляли глаза от печали по вековой иве.
Да, провели здесь юные лета его дети, а спроси, что их держит здесь, что связывает, — пожмут плечами: домик в деревне, плохо ли… Даже у детей здесь не было воспоминаний детства — летние отношения непрочны и необязательны.
Двадцать пять лет останавливает коня на скаку Татьяна — только бы дом не рухнул. Мать её, выбравшая когда-то это место, мужественно мёрзла весной и осенью, сражалась с кислыми почвами, торопила зелёные помидоры, плакала над ними, вспоминала тёмные дубравы над душевной Окой, мельницы на весёлом Осетре, на своей родине.
Положение Карла в семье было хорошим, но затруднительным. Его любили, но толку в практической жизни не ждали, и редкие инициативы воспринимали с недоверием, в лучшем случае снисходительно. Лидера из него не получилось, и Карл зачислил себя в серые кардиналы, и бывал иногда до того сер, что сливался с окружающей средой. Со временем он выбрал себе место, самое безопасное при землетрясениях — ни внутри и ни снаружи, а в дверном проёме.
Стараясь быть полезным, он хватался за физическую работу, не требующую инженерного мышления. Валил деревья на дрова и столбы для забора, копал землю. Монотонная работа радовала — мозги свободны, а душа ликует вместе с мускулами. Но с годами мускулы ликовать отказывались, душа приуныла, а мозги панически цеплялись хоть за что-нибудь душеспасительное. Может быть, детство? Но детство — это так, полродины, полсудьбы, его можно поменять, выдумать заново, обрести задним числом, наткнувшись на приснившийся когда-то городок, или улицу, или дом. «Детство — это всё-таки место, — думал Карл, — а вот родина…»
Вырос Карл в Северном Причерноморье, неуловимом для него. Жаркие глиняные обрывы над морем, марево над степью, мелкие лиловые колючки, сладкие гроздья акаций, танго над пароходиком, — всё это вспоминалось, разглядывалось, искусственно даже раздувалось до средних размеров счастья, но помалкивало, не отвечало, даже осаживало иногда — взглядом исподлобья, немым вопросом: «А ты хто такий?» Хто вiн такий Карл не знал, на этот счёт не было семейных преданий, были только анекдоты из жизни.
Последние доживающие деревенские люди тоже не помнили о себе, да и не было для воспоминаний ни повода, ни привычки.
Карла они долго не замечали, а, заметив, отворачивались. Тощий нерусский в лёгкие разговоры не вступал, презирал, что ли, или стеснялся, хрен поймёшь. А имя его и вовсе — язык сломаешь.
Именем свои Карл тяготился — не расскажешь каждому, что назвали тебя в честь вождя мирового пролетариата, и любить тебя за это, пожалуй, не стоит, но уважение, какое-никакое… Со временем, заметив, что рыбу он ловит хоть и мелкую, но в любую погоду, до посинения, что с техникой он не в ладу, но брёвна таскает из леса «пердячим паром», его всё-таки, нет, не зауважали, а полюбили по-своему, и заочно называли уменьшительно, хотя, казалось бы, куда уж меньше…