Выбрать главу

— Что же вы стоите? — Голос был злым, холодным, чужим. — Не желаете поинтересоваться, что внутри? Или вам и так известно?

— Убирайся, — удивительно, откуда у нее, измотанной до предела, вдруг появились силы, откуда взялась эта твердость и непримиримость в голосе и взгляде. Совершенно не хотелось вникать в смысл раздраженных слов, что-то выяснять, в чем-то разбираться. Единственное, чего хотелось — чтобы Ткачев скорее ушел. Не мучил ее своим присутствием.

— А знаете, это даже забавно.

Ткачев успел подняться со своего места и сделать несколько шагов, оказавшись напротив нее. Всего в нескольких сантиметрах, упираясь ладонью в стену рядом с ее плечом и ледяным, цепким взглядом изучая ее лицо.

— Это даже забавно, когда пытаешься найти десятки оправданий какому-нибудь неблаговидному поступку, приводишь сотни доводов, что нельзя было поступить иначе… А потом, когда другой совершает что-то подобное, строишь из себя жертву и обвиняешь во всех грехах. Помните, как с Русаковой? Как вы горячо убеждали, как рьяно отстаивали свою правоту… А теперь, что теперь? Строите из себя мученицу, обвиняете меня. А я же просто сделал то же самое, что и вы тогда. Только ситуация оказалась еще более опасной. Но вы почему-то не хотите этого понимать.

Ирина молчала. Она понимала правоту каждой безжалостной, хлесткой фразы, но не желала этого признавать. Она понимала, что у Ткачева, застигнутого прямо на месте преступления, не было другого выхода, но смириться с его поступком не могла. И снова накатил приступ пронзительной, невыносимой боли, настолько сильный, что потемнело в глазах. Если бы не стена, о которую она опиралась спиной, Ира наверняка бы упала.

— Уходи, — на этот раз получилось тихо и как-то жалко. Она ненавидела Пашу в этот момент: за его поступок, за собственную слабость и за то, что он это видит.

Ткачев не пошевелился. Продолжал стоять, впечатав в стену ладонь, зудевшую от желания ударить. Взгляд, накалявшийся от тихой, холодной, с трудом сдерживаемой ярости остановился на бледном лице, дрожащих губах, влажных ресницах.

Она что, плачет?

Мысль прострелила сознание, разорвавшись в мозгу и вытолкнув оттуда все недавние обвиняющие слова.

Она действительно плакала. Беззвучно, бесслезно, легонько вздрагивая плечами и кусая трясущиеся губы. Она-блин-плакала.

И Паша не успел себя остановить. Рука, еще мгновение назад готовая сжаться в кулак, взметнулась к ее лицу. На долю секунды остановив движение, чтобы тут же невесомо коснуться кончиками пальцев уже мокрой щеки.

Что ты делаешь, мать твою?!

Единственная здравая мысль растаяла, не успев закрепиться в голове. Он не думал сейчас ни о чем: ни о той папке, что лежала сейчас на столе как прямое доказательство вины этой циничной суки; ни о том, что она, не приняв его поступок, может сейчас придушить его голыми руками.

Не думал.

Просто снова, мучительно медленно, провел ладонью по ее щеке, почти неощутимо очертил пальцем контур губ, чувствуя, как в груди медленно разгорается томительная, неуправляемая жажда. Потребность.

Прижаться к этим губам, неторопливо, успокаивающе, ласково. Изучая, узнавая, вспоминая. Такие жаркие, податливые, нетерпеливые. Господи, да он и представить не мог, какой она может быть…

— Ткачев, ты что, охренел?

Негромко. И так отрезвляюще. Как будто ледяной водой окатили.

Наваждение исчезло. И на смену ему явилась прежняя, намного более сильная злость. Приводящая в чувство и в то же время совершенно неконтролируемая. Заставившая скривить губы в неприятной усмешке и медленно, словно вбивая в ее сознание каждое слово, произнести:

— Что-то в прошлый раз, Ирина Сергеевна, вы были не так неприступны.

— Что?..

Он с каким-то мучительно-горьким удовольствием наблюдал, как дрогнули ресницы, как в пустом взгляде заметался непонимающий, недоверчивый вопрос, как от растерянной злости запылали враз потемневшие, бездонно-черные радужки.

— Да, Ирина Сергеевна. Там, в коридоре, был я. Странно, что вы даже ничего не поняли. Или не захотели понять?

Зимина снова растерянно моргнула, не сразу распознав весь наглый, похабный смысл последней фразы. Она смотрела на Пашу и не узнавала его. Тот Ткачев, которого она знала, мог быть раздраженным, нетерпимым, вспыльчивым. Но таким, отстраненно-злым, сдержанно-ненавидящим, она не знала его никогда. И это пугало.

— Хотя мне больше интересно другое, — вкрадчивый шепот коснулся ее волос, заставив замереть — внутри будто скрутилась ледяная пружина. Столько тихой, холодной ярости было в каждом произнесенном звуке. — Как ему удалось убедить вас всех нас слить?

— Что?

Она, кажется, даже не смогла ничего произнести, лишь непонимающе дернула губами. Слова, складываясь во фразы, теряли смысл и проходили мимо сознания. Она не понимала ничего. Ничего — кроме обжигающей своим холодом ненависти, въевшейся в его зрачки. И вдруг пробравшего до самых костей желания — нет, не понять причину. Просто избавить его взгляд от этого удушливого гнева, выворачивающего ее изнутри.

— Паш…

Едва слышно, невесомо. И до охренения оглушительно. Наверное, если бы она ударила, это было бы не так больно. Но это почти-нежное, умоляюще-тихое обращение прошибло насквозь, опрокидывая и лишая мыслей. Абсолютная пустота взорвалась в голове, выметая осколки колючих, злых слов и пульсирующую, еле сдерживаемую ярость.

А через мгновение он сделал шаг — последний шаг к ней.

========== Долгая душная ночь. II ==========

Яростно, душно, невыносимо горячо. Воздух, насыщенный, пропитанный жаром, тяжестью надвигающейся грозы и запахом лаванды, сдавливал легкие. Непослушные пальцы лихорадочно комкали казавшееся раскаленным покрывало. Отчего-то только ощущение мягкой ткани, стиснутой дрожащими руками, да еще едва различимый шрам на плече, мелькавший перед глазами, отпечатались на удивление отчетливо. А еще вопрос, настойчиво бившийся в висках: почему допустила, как позволила?

Накричать. Оттолкнуть. Ударить. Почему-то ей даже не пришло в голову что-то подобное, когда напряженная, сильная ладонь опустилась на плечо. Сдавливая, будто еще сильнее пригвождая к стене, служившей единственной опорой, последним ориентиром, позволявшим удержаться в реальности.

Наверное, она была слишком измотана, чтобы заметить, как холодный, враждебный взгляд наполнился чем-то еще. Жгучим, пылающим, пробирающим до костей. Чем-то, что она даже не успела разобрать, вздрагивая от неожиданности, когда вслед за треском разошедшейся по швам ткани на пол со стуком посыпались пуговицы.

Страх, ледяной змейкой скользнув по позвоночнику, обжег лишь на мгновение, уступая место полному, всепоглощающему равнодушию. Даже если бы она захотела вырваться, влепить пощечину, оскорбить, у нее вряд ли бы нашлись на это силы.

Господи, да кто бы поверил, что Ирина Сергеевна — та Ирина Сергеевна, которая всегда и во всем готова была биться до последнего, — она вдруг оказалась такой безучастной и слабой?

Разбитая.

Она чувствовала себя такой разбитой. Словно фарфоровая кукла, разлетевшаяся на осколки, которые больше никогда не станут единым целым.

И когда настойчивые руки Ткачева бесцеремонно сомкнулись на спине, Ира только обессиленно прикрыла глаза, не пытаясь сопротивляться. Лишь, покачнувшись, машинально вцепилась в его плечо, удерживая равновесие.

Наверное, это могло быть спасением. Для нее, раздавленной, сломленной, вряд ли способной что-либо чувствовать. Для него, распаленного злостью, презрением и неподдающейся объяснению ревностью.

Но в тот момент, пристискивая руки начальницы к полированной поверхности стола, нависая над ней давящим монолитом, заходясь в прерывистых вдохах и выдохах, опалявших нежную кожу шеи, он не способен был думать хоть о чем-нибудь. Ни о том, что совершает сейчас, ни о том, в чем только что обвинял ее, давясь ядовитой неприязнью и яростью.

А потом была душная спальня, запах пряных духов, лаванды и почему-то лекарств, густой, пропитанный напряжением воздух и отчаянно-горькая, болезненно-томительная нежность, сменившая неуправляемую, дикую злость.