Выбрать главу

— Сначала испугались, — пояснил старик, обращаясь теперь уже ко всем партизанам. — Может, полицаи? Нет, глядим, свои…

— Почему же свои? — спросил Лёвушкин.

— Во! — И старик взглядом указал на обмотанные тряпками ноги разведчика. — Какие ж вы полицаи?

— Ну ладно, — сурово сказал Лёвушкин, партизанское самолюбие которого оказалось уязвлённым. — Ты что за личность?

— Я Стяжонок Григорь Данилович, это жена моя, — он указал на старушку повыше ростом, — а это сестра её, свояченица моя, Мария Петровна, будьте любезны!

Партизаны, истощённые переходом, смотрели на стариков безучастными тупыми глазами, и лишь Лёвушкин вёл расспросы.

— Это что ж за фамилия такая или кличка — Стяжонок?

— Зачем кличка? Фамилия. Белорусы мы. Из деревни Крещотки, на реке Сночь, слыхали? А идём в Вербилки, это уж Украина, будьте любезны. В Вербилках у нас две дочки, зять да внучата, полный интернационал. Сегодня ж Параскева… Параскева-грязница у нас…

— Празднуете, значит! — Лёвушкин сплюнул.

— Да ведь живые. Покинутые, а живые.

— Живые. Зятья у вас… молодые небось зятья-то?.. Документ есть?

— Недоверие, — пробормотал старик и полез под комбинезон.

— Доверие, недоверие… Может, ты полицаев прислужник?

— Не! Напротив, я на маслозаводе в сепаратор гайку кинул; — сказал старичок и протянул разведчику замусоленную бумажку.

— Будет расспрашивать, — сказал Лёвушкину Андреев. — Ты бы немцев так расспрашивал.

— А я учёный-переученый… Ты погляди, какой документ! «Свидетельство… указом его императорского величества… о высочайшем пожаловании Стяжонку Григорию Данилову… Георгия третьей степени…» Во!

— Удобный документ! — сказал старичок. — Всеобщий! И для немцев, и для полицаев, и для своих…

— Отдай ему бумагу, — сказал майор и, кряхтя, слез с телеги.

Бывалый солдат Стяжонок сразу почуял в Топоркове настоящего командира и невольно подтянулся, лапти его сошлись каблуками.

— Немцы в Крещотках есть? — спросил Топорков.

— Нету.

— А в Вербилках — не знаете?

— Ив Вербилках нету. Чего им там? Наглядывают время от времени. Полицаи наведываются. Господин Щиплюк, трясця его матери. Так у нас будет специальная просьба до вас, чтоб вы его наказали примерно — повесили или расстреляли, это уж как вам будет угодно.

— Очень вас просим, — тут же вмешались в разговор старушки, услышав фамилию Щиплюка, губы их гневно затряслись. — Обтерпелые из-за него, как ягнята!

— Ивана-объездчика в тюрьму забрал и дочку его, Клавку…

— Он такой: как в дом, так и гром!

— Мальчонку стрелил в Крещотках.

— Бабы-солдатки, у кого мужья в Красной Армии, со слёз слепнут от него!

— Ясно! — прервал старушечий речитатив Топорков. — А своих партизан у вас нет, что ли?

— Богом забытый край, — вздохнул Стяжонок. — Партизаны там, за Сночь-рекой. — Он прищурил хитрый глаз: — Вы, должно быть, туда идёте?

— Допустим…

— Н-да, — вздохнул Стяжонок. — Переправиться вам трудно будет. Тут на сто вёрст вокруг один мост был, в Ильнянском, да и тот наши взорвали. А на реке везде немцы.

Он оглядел партизан, заморённых лошадей, повозки, ящики. Особо остановился на слеге, заменявшей колесо.

— Что бы я вам посоветовал. Идёмте с нами в Вербилки. Тут недалеко. Переночуете, передохнете, ремонт вам произведём, а утром порешите, куда надо…

Андреев вздохнул и крякнул при упоминании об удобном ночлеге. Майор же, подобно Стяжонку, оглядел свой потрёпанный, еле бредущий обоз.

— Баньку истопим, будьте любезны, — добавил старик. — И политически надо бы… Соскучился народ по своим…

И уже развернулся обоз, и словно бы веселее заскрипели колёса, и резвее пошли лошади, учуяв вдали запах жилья.

Впереди обоза шагали Топорков и Стяжонок. Чуть поотстав, как почётный эскорт, шли две женщины в чёрном.

— Деревня, конечно, штука хорошая, — говорил Лёвушкин, помахивая кнутом над головами коней. — Да хитрая штука! На сто душ всегда может одна дерьмовая сыскаться. Вот что меня беспокоит. Как думаешь, старик?

— Это конечно, — согласился мудрый таёжник Андреев. — Доверять без разбору нечего, это верно. Да только и без деревни нам, партизанам, не прожить. Вот шли мы по болотам, по безлюдью, и в душе пусто стало.

— А у меня в животе, — возразил разведчик. — По деревенской пище соскучился.

— Э, твои заботы, — махнул рукой Андреев. — Переправа меня беспокоит.

— Боишься?

— Себя-то не жаль. Я-то своё дело в жизни выполнил: и детей вырастил, и внучат понянчил…

2

Это была небольшая, дворов на тридцать, лесная деревушка, типичная для той стороны украинского Полесья, где чувствуется близость к Белоруссии и России: здесь можно было увидеть и мазанку, и сруб с резными наличниками, и незатейливую белорусскую хату…

Топорков вместе с двумя старушками и Стяжонком шёл по единственной, прямой, утыкающейся в берёзовую рощицу улице, осматривал окна и дворы, словно бы вызывая деревню своим открыто партизанским видом.

Следом в деревушку входил обоз, заполняя тишину скрипом колёс и усталым лошадиным пофыркиванием.

И одна за другой стали открываться калитки, и на улицу выходили, немо и строго глядя на партизан, на их оружие, грязные шинели и ватники, перевязанные проводом сапоги, старики и дети — мирное население военного времени.

Партизаны подтянулись, старались держаться прямо и не выказывать смертельную усталость. Они медленно двигались в коридоре лиц — морщинистых, продублённых, спёкшихся на жаре и работе и совсем ещё юных, без единой отметки времени.

Крестьяне всматривались в партизан с болью, волнением: а вдруг возвращается свой, несказанно изменившийся муж, брат, сын, отец… Они радовались, видя в них частичку того мира, который откатился с последними красноармейскими частями и теперь где-то далеко, за лесами, вёл отчаянную войну. Они огорчались, потому что люди, принёсшие дыхание этого мира, были бледны, усталы и слабы… Они смотрели на них с надеждой, потому что, несмотря на пергаментную бледность щёк, несмотря на разбитые сапоги, партизаны держали оружие крепко и шли как хозяева, не таясь.

…Топорков вздрогнул. За плетнём, у крытой дранкой мазанки в три подслеповатых окна, где пышно, последним осенним цветом цвели золотые шары, он увидел лицо, которое на миг приковало его внимание и заставило забыть обо всей деревне.

Оно густо заросло кудлатой бородкой, и нечёсаные пепельные космы скрывали лоб. Но бородка была нестарой, молодцеватой, купеческой была эта бородка, и из-под пепельных косм смотрели на Топоркова свежие, с твёрдым жизненным блеском глаза.

Майор приостановился на миг, насупился, как будто припоминая что-то, но затем двинулся дальше.

— Что это у вас за бородач вон в той мазанке с цветами? — спросил он Стяжонка и оглянулся ещё раз. Но лица у золотых шаров уже не было.

— А… То Фроська взяла в приймы. Пленный. У неё хозяйство, вот и взяла, будьте любезны. Мужик гладкий, помогает. Сидор, если вернётся, в обиде не будет. Он прежде всего хозяйство ставит, — пояснил Стяжонок.

В конце улицы, как бы запирая своим увечным телом выход к берёзовой роще, стоял, опираясь на самодельные костыли, одноногий, свирепого вида мужик. Широкие плечи его были приподняты от костылей, как крылья.

Когда Топорков со своим эскортом приблизился к одноногому, он молча указал костылём на двор, и они прошли за плетень, где выстроилась, как по ранжиру, босая конопушная детвора.

— Коваль! — сказал одноногому Стяжонок, и смешливые хитрые глаза старика, юлившие при встрече с незнакомыми лесными людьми, были строги, и голос звучал почти начальственно. — К нам товарищи пришли на ночёвку. Надо поспособствовать.

— Ясно! — мрачно сказал Коваль. — Надо их не в дом, а в клуню. Там безопаснее, выход к лесу на три стороны. — И буркнул, обращаясь к детворе: — Мишка с Катькой, баньку на задах, у клуни, топить! Санька, бери Тишку, Макогоновых, Степняков — и гоните овец пасти на концы деревни. Всю ночь будете пасти, с кострами. Чтоб ни одна живая душа — ни туда, ни сюда без вашего глаза.