Но едем ведь в родные места, откуда ушли в жизнь, значит, надо не только на людей посмотреть, но и себя показать.
Правда, ни у кого из нас еще не было своих книг, но на страницах ленинградских газет и журналов уже порядочно опубликовано стихов, и мы везем их с собой в дерматиновых портфелях, специально купленных в дорогу.
Хорошо, что Сашин отец, Ефим Парфенович, догадался захватить валенки и романовские тулупы, - ведь дорога от Невеля до Осетков неблизкая.
Ефим Парфенович, среднего роста, с небольшой кудлатой бородой, седой от изморози, сидит впереди на крестьянских розвальнях, нахлестывает кнутом гнедую, время от времени почтительно поглядывая на нас через плечо.
- Как, сынки, не озябли?
- Куда там, Ефим Парфенович, - отвечаю я за Сашу, - в таком тулупе да в валенках - хоть на Северный полюс.
Саша стал расспрашивать отца, что нового произошло в родных Осетках, много ли крестьян вступило в колхоз, есть ли такие, что пожелали остаться единоличниками.
- Есть, сынок, - говорит Ефим Парфенович и называет несколько фамилий односельчан. - А мы-то, сынок, из самых первых вступили в колхоз.
- Значит, в Осетках у вас все спокойно?
- Бывает, что и нет, народ ведь, знаешь, разный...
В ту зиму и на Псковщине шла коллективизация, пора тревог и надежд простых хлебопашцев, но и там не все было гладко, не обошлось и в Осетках без борьбы: нет-нет да и прогремит среди ночи кулацкий выстрел из-за угла по избам деревенских активистов.
Ефим Парфенович рассказал, что еще с осени свел скотину на общественный двор, сдал в колхоз соху, борону и все остальное, что полагалось, и к приезду Саши был уже избран в правление.
На вопрос сына, кого же именно коснулись перегибы, Ефим Парфенович признался, что некоторые селяне, правда крепкие середняки, то ли по ошибке, то ли по навету попали в число раскулаченных, и вряд ли это справедливо, и назвал чью-то фамилию.
Александра будто обожгло. Он сбросил с себя тулуп, спрыгнул с саней и побежал следом, широко размахивая руками.
Отец осадил коня.
- Неужели и их тоже?! - закричал Саша.
- Было дело, Шура Ехвимович, - виноватым голосом ответил отец, впервые назвав сына уважительно по имени-отчеству.
Александр торопливо закурил диковинную, как показалось отцу, папиросу с коротким, кремового цвета мундштуком и длинной табачной набивкой - это были "посольские", которые на Сашиной фабрике готовили по специальному заказу, - и, часто затягиваясь, с минуту постоял в распахнутом, несмотря на стужу, полупальто.
Волнение друга передалось и мне, и я тоже слез с саней.
Ефим Парфенович бросил на колени вожжи, и лошадь сама пошла по снежной дороге, петлявшей среди белых холмов и негустого леса; на поворотах сани то и дело стукались о тонкие стволы берез.
...В Осетках было неспокойно, и Ефим Парфенович, оберегая наш сон, по ночам ходил вокруг избы с охотничьей берданкой. А чуть начинало светать, он, чтобы не будить нас, тихонько возвращался со своего дежурства, сбрасывал на пол тулуп и тут же ложился поспать часок-другой.
Должно быть, кто-то в Осетках принял нас, вернее, меня за прибывшего из города уполномоченного по коллективизации, и однажды среди ночи, несмотря на бдительность Ефима Парфеновича, раздался выстрел в окно.
К счастью, пуля никого не задела, застряла в комоде, который стоял у противоположной стены. С этой ночи, по совету Марии Павловны, Сашиной матери, мы укладывались спать не на топчан, а на пол у глухой, без окон стены.
А вечера все это время были такие ровные, такие лунные, что тянуло из жарко натопленной избы в лес, наполненный сказочным сиянием.
В один из таких рождественских вечеров за нами приехал зять Решетовых Онуфрий Петрович и увез к себе в соседнее село.
Впряженный в легкие санки гнедой жеребец несся во весь дух через холмистые белые поля, потом круто свернул в лес, где вдоль дороги стояли, как гигантские свечи, стройные голубые сосны.
- Чуешь, друг! - кричал мне в ухо Александр, задыхаясь от встречного ветра. - Чуешь, какая тут у нас российская поэзия!
- А то не чую! - отвечал я ему в тон, хотя мысль о том, что "поэзия", чего доброго, из-за какого-нибудь дерева вдруг оборвется выстрелом, нет-нет да и приходила в голову.
Ни я, ни Саша не знали, что у Онуфрия Петровича на всякий случай под сеном припрятано охотничье ружье.
- Наверно, в твоем Рогачеве этого нет?
- Есть и там свои прелести...
Он очень любил свой, хоть и небогатый, озерный край, где родился, рос и где еще мальчиком вместе с отцом и старшим братом Алексеем убирал дикие валуны с небольшого участка земли, готовя его под будущее поле. Сеяли рожь, овес, ячмень, но урожая почти никогда не хватало до нового, и, как заведено было здесь исстари, после рождества отправлялся Ефим Парфенович со своими мальцами валить лес, который пилили на швырок и отвозили в Невель на базар, а на вырученные деньги покупали керосин, мыло, соль, спички и кое-что из одежды.
- Однажды, когда я был еще маленьким, - рассказывал Саша, - мы с отцом везли в Невель продавать швырок. Был ясный день, хоть и очень морозный. Лошади нашей из-за тяжелых саней с дровами, понятно, не разогнаться, а путь неблизкий. И так она, гнедая наша, вдоль всей спины покрылась изморозью и такие у нее с губ свисали сосульки, что стала непохожа на себя. Сижу и с удивлением гляжу на нее. Вдруг замечаю, что кто-то из наших, должно быть брат Алеша, то ли по ошибке, то ли второпях отец всегда торопил, - положил среди березовых чурок несколько осин, и я сказал об этом отцу. А был он у нас крутого нрава, вспыльчив. Подумав, что это я прибавил осины и теперь из-за нее не возьмешь за швырок настоящей цены, как напустится на меня да как огреет кнутом, я вывалился из саней в снег и, еле поднявшись, кинулся в ближний лес. Когда отец догнал меня и усадил в сани, я сквозь слезы огляделся вокруг и, не поверишь, прочитал вслух:
Не продать тебя, осина,
Не горишь без керосина...
И это, представь себе, были мои первые стихи. С тех пор я уже не мог дня прожить без поэзии. Были у нас в избе на полочке томики Некрасова, Кольцова, Никитина в старых сытинских изданиях, и зимними вечерами отец по моей просьбе при дымной лучинке читал мне из этих книжек стихи, и так они мне западали в душу, что ночью уже спать не мог - лежу и повторяю вслух: "Поздняя осень, грачи улетели, лес обнажился, поля опустели" - и тут же сам пробую сочинять что-то, а слова мои никак не лезут в строку, не звучат, и от обиды заливаюсь горькими слезами. Мама подбежит ко мне, спросит, не заболел ли, а я все плачу, ничего сказать не могу. - И заключил: - Вот, друг Михалыч, как это у меня началось.
Характером Александр весь в отца, тоже вспыльчив, крут, нередко груб, но исключительно правдив, честен, а в дружбе верен бесконечно.
Когда и мне однажды пришлось пострадать от клеветы, первым, кто пришел мне на выручку, был Саша, хотя делал он это, как я после узнал, втайне от меня, по долгу своей партийной совести.
И так было у него не только со мной.
Дело прошлое - наверно, могли бы то же самое сделать при желании другие, знавшие меня не хуже Саши, но проявили равнодушие: как-никак своя рубашка ближе к телу.
Но я немного отклонился в сторону...
Мы провели в Осетках около двух недель, и за это время в избе у Решетовых побывало чуть ли не все село. Приходили степенные старики, называвшие Сашу уважительно Шурой Ехвимовичем, и его сверстники-одногодки.
Со стола не убиралось угощение, не говоря уже о диковинных папиросах в красочных коробках, которых тут сроду никто не видывал. Гости осторожно брали их, с удивлением рассматривали и, закурив, как можно дольше не выпускали дымок - так он был приятен.
А Ефим Парфенович, можно сказать, таял от счастья, от гордости за сына, который вернулся из Ленинграда не по годам самостоятельный, разумный, к словам которого прислушивались даже старые, уважаемые люди.