- Ну, Иван Тимофеевич, - обратился Решетов к извозчику, - гони на станцию, да чтобы с ветерком!
- Будет, барин! - пообещал Ванька.
Он хлестнул мерина, и тот с места пустился в галоп, оглашая улицу пронзительным звоном бубенчиков. Люди смотрели нам вслед, и на лицах у них точно было написало: "Слава богу, уехали..."
3
И еще мы были вместе около ста дней из девятисот блокадных на Ленинградском фронте.
Мы не виделись с начала войны и встретились случайно на Невском после отбоя воздушной тревоги. Он вышел из галереи Гостиного двора и направился в сторону Главного штаба, и, хотя он был на полквартала впереди, я сразу узнал его по размашистой твердой походке. Шинель на нем несколько помята и мешковато сидит на плечах, слишком сдвинута на затылок серая шапка-ушанка, противогаз закинут за спину, полевая сумка висит на длинном ремне ниже бедра, а из кобуры видна черная ручка нагана.
- Ехвимыч!
Он остановился и, увидев меня, побежал навстречу.
- Михалыч, друг мой! - И стал рассказывать, что ушел из фронтовой газеты "На страже Родины", числится временно в резерве и со дня на день ожидает назначения.
- Хочешь в нашу газету?
- Как же это так с ходу? - удивился он. - А есть ли у вас вакансия?
- Для тебя найдется, - заверил я. - От нас ушел Марвич. Совсем занемог, находится в стационаре для дистрофиков в гостинице "Астория". Как раз иду навестить его. Так что вакансия есть! - И рассказал ему о нашем начальнике политотдела полковом комиссаре Геллере, в прошлом видном военном журналисте, и как он хорошо относится к писателям. - А ты, Ехвимыч, известный поэт, и полковой примет тебя охотно.
Он помолчал и после короткого раздумья сказал:
- Неудобно как-то идти самому напрашиваться. Может сложиться мнение: раз в такое время очутился в резерве, то ни на что уж не гожусь...
- Чепуха! С моей рекомендацией полковой посчитается. Я ведь в свое время и Марвича вот так же привел к нему. Если бы старик не сдал, ни за что бы от нас ее ушел.
- Дай мне денек-другой подумать, - попросил Александр. - Может, за это время и прояснится у меня.
- Так может проясниться, что света белого не увидишь. Зашлют тебя в какую-нибудь глухую дивизию, что стоит в обороне, и какой еще там попадется редактор. У нас тоже в начале войны был такой, что заставлял вытягиваться в струнку, хотя в газетном деле ни уха ни рыла! Уйдет к машинистке диктовать передовицу, только и слышишь оттуда: "Потому, абзац, что..." А ведь как любил выпендриваться.
- И что, услали его от вас?
- Слава богу, услали куда-то. Да, чуть не забыл, мы недавно перепечатали твое стихотворение "Голоса храбрых". На батареях бойцы заучивали наизусть. Поэтому особенно представлять тебя полковому и не нужно. Ну как, решил?
Александр оживился, достал пачку "Беломора", и мы закурили.
- Пожалуй, ты прав. Из Ленинграда уезжать не хочу. Начал я с ним всю тяжкую зиму и хочу быть до конца!
- Тогда пошли в штаб!
- Ты ведь к Марвичу шел?
- Схожу к нему завтра!
Решетов не ожидал, что так просто решится дело.
Когда я представил его начальнику политотдела и коротко доложил, что ленинградский поэт Александр Решетов изъявил желание работать в нашей газете "Защита Родины", Геллер без лишних расспросов вызвал редактора и, познакомив его с автором стихотворения "Голоса храбрых", сказал:
- Прошу вас любить и жаловать поэта! - И, сделав в календаре пометку, добавил: - Приказ о зачислении товарища Решетова будет издан завтра.
Александр что-то пробормотал относительно резерва, на что полковой ответил:
- Это уж мои заботы, не беспокойтесь!
Получив денек на устройство личных дел, Александр к вечеру явился со своим чемоданчиком.
Когда я назавтра сказал редактору, что надо бы нам отправиться в подразделения, познакомить Решетова с нашими зенитчиками, тот охотно согласился.
- Давайте в сто шестьдесят девятый полк, - посоветовал он. - Там на днях сбили "Юнкерс-88". Упал на нашей территории. Напишите очерк о батарейцах, отличившихся в этом бою, а если получатся стихи - тем лучше. Выпустим целую полоску! - И, посмотрев на Решетова, сказал: - Ну, лиха беда начало, товарищ поэт!
Александр был рад нашей совместной поездке, вернее, пешему походу, потому что никакого транспорта давно уже в редакции не было.
Зенитная батарея, сбившая вражеский бомбардировщик, стояла около больницы Фореля, неподалеку от переднего края, и подвергалась артиллерийскому и минометному обстрелу. Ходить туда нужно было с умом, то есть соблюдая крайнюю осторожность: где посидеть в укрытии, где перебежками, а где и ползком.
Были в нашей армии и относительно спокойные батареи, но для начала, думал я, моему другу следует побывать в самых горячих местах, где воины в постоянной тревоге и более обстреляны и где всегда найдется о чем писать.
Утро выдалось, помнится, хмурое, промозглое.
Нам можно было идти вдоль Фонтанки, не переходя Аничкова моста, но Александр настоял, чтобы мы шли мимо Дворца пионеров, хотя эта сторона считалась более опасной и обстреливаемой. Он признался, что давно собирался заглянуть к своим землякам, где его приютили в юные годы, когда только приехал из своих Осетков в Ленинград.
- Их дом как раз по пути, - сказал он, - заглянем туда на минутку, узнаем, живы ли...
Мы шли не торопясь по набережной Фонтанки, повсюду были лужи от начавшего таять снега, иногда нас обгоняли военные машины, и мы пропускали их, хотя, если бы "голоснуть", нас бы охотно подвезли. Но мы с Сашей долго не виделись, и нам хотелось побыть вдвоем и поговорить, а то и - по старой привычке - почитать друг другу стихи.
Я спросил его, кто из его родных остался в Ленинграде, и Саша ответил печально:
- Мама!
- А Володька?
- Нет Володьки, умер с голоду.
Я слышал, что Сашин брат Володя незадолго перед войной попал в железнодорожную катастрофу и ему отрезало ногу. Однажды, когда я заходил к Решетовым на канал Грибоедова, то видел, как Володя проскакал на одной ноге из гостиной в спальню, заперся там и весь вечер не выходил, стеснялся своего увечья. Ведь я знал его красивым, здоровым, несколько, правда, стеснительным, поразительно похожим лицом на мать; и как он радовался, что удалось устроиться на работу. И надо же было случиться, что в самом начале жизни остался парень инвалидом.
Саша рассказал, что время от времени ему удавалось забегать домой то с сухариком, то с кусочком колотого сахара, а однажды, когда он принес из своего сухого пайка пачечку каши-концентрата, то застал Володю в постели, совсем уже слабого, с землистого цвета опухшим лицом, он уже не мог говорить и смотрел на старшего брата своими большими голубыми, почти уже остановившимися глазами.
- А твой меньшой, Пашка? Помню его бравым балтийским моряком и как он шикарно выглядел в своей форменке.
Саша помолчал, глянул на меня сбоку и прежним голосом сказал:
- Нет и Пашки моего, погиб в боях под Кингисеппом... - И, помолчав несколько секунд, с тревогой произнес: - Хоть бы маму сберечь. Ты ведь, Михалыч, знаешь, что для меня моя мама...
Чтобы как-то отвлечь друга от печали, я сказал:
- Давай, Саша, пока тихо, я тебе стихи почитаю.
Он оживился, торопливо закурил.
- Читай!
В немногие свободные от службы часы я исподволь писал исторический цикл стихов о Дальнем Востоке, начатый еще в Хабаровске. Хотя у меня было написано с десяток стихотворений, я не только нигде не печатал их, но еще никому не читал. И я прочел Саше большое стихотворение о землепроходце Владимире Атласове, первооткрывателе Камчатки.
Александр, помнится, похвалил стихи и даже высказал мнение, что нынче, когда идет война, как-то по-новому воспринимаются темы русской истории, ибо патриотизм наших предков, их смелость и бесстрашие в делах России служат теперь хорошим примером для нас, потомков.
- Так что, друг милый, пиши дальше...