— Спасибо…
— Одна?
— Что?
— Спрашиваю: одна? Живёшь-то?
— Отец вот приехал недавно. Вернулся… Токо он в другой комнате, отдельно. За дитя серчает…
— Чего же он?
— Говорит, непутёвая… — Нюшка посмотрела сверху на белесые вихры сына, успокоенно вздохнула и засмеялась. — Сама, говорит, корми! Прямой он у меня, как палка: что на уме, то и на…
— Не скажи. Говорить он умел всегда. Что другие думают…
«В другой раз и левую руку ему откручу…» — хотел добавить Федор, но сдержался. Только носком полуботинка отшвырнул округлый камешек с тропы.
Нюшка одёрнула рубашонку на сыне, легонько повернула за локоток:
— Ты… иди, Федюня, побегай. Ноги вымой, грязные они у тебя. Токо не заброди, а с берега…
Мальчишка с готовностью подхватил брошенную матерью хворостину и, взбрыкнув, мелькнув голым, кинулся к воде. Федор пристально, полураскрыв в забывчивости рот, провожал его, впервые заметив, что у. мальчишки тоже, как у него, двойная макушка — два спиральных завитка на белом, выгоревшем затылке.
Мальчишка убежал, сдвинулись за ним кусты, и сразу стало не о чём говорить, оба потеряли дар речи. Нюшка насупилась, а Федор смотрел в сторону и выше её головы. Многое, слишком многое хотелось сказать, а время и место неподходящее, да и с чего начинать? Откуда нужные слова возьмёшь?
Ветерок лёгкий неспешно подсушивал почву, пашня вокруг умиротворённо курилась под солнцем. Чёрная ворона опустилась поблизости на сухую ветку, каркнула. Ветка прогнулась — Федор смотрел и не мог понять, почему иссохший вербовый отросток не ломается под тяжестью, а ещё пружинит и гнётся, как живой. Больше всего он боялся, что не поймут они друг друга, боялся обжечь самое больное.
Внизу заплескалась вода, парнишка вновь дорвался до речки. И Федор, превозмогая скованность, глухо кашлянул, кивнул в кусты, на плеск:
— Мой?
Спросил и ещё больше испугался.
Испугался за нарочитый, какой-то идиотски-насмешливый тон вопроса, будто винил в чём-то Нюшку, а ему в самом-то деле наплевать — чей это мальчишка.
Ах, если бы она хоть не смотрела на него! Если бы ослышалась, если бы не боялась того же — обжечься… Но она вовремя вскинула глаза, и глаза эти, тёмные, глубокие, много пережившие и передумавшие, вдруг сузились в остром, проницательном вопросе: тот ли Федор-то? Осталось ли хоть что-нибудь от прежнего? Далеко был, много видал, вспомнил ли хоть раз — нет, не Нюшку, а дурь свою безотчётную…
Далеко был. Много повидал. Не вспомнил.
— Ну? — просительно вздохнул Федор.
— Нет, — сказала Нюшка в один глоток воздуха и накрепко сжала побелевшие губы.
Она сжала губы и больше их не разомкнула, и Федор никак не мог понять, откуда ещё вылетали яростные, злые слова:
— Нет. Бешеного кобеля!
В глазах пылали угли. Она смяла концы косынки в пригоршнях и так натянула их, что плечи заострились и стали непримиримо-угловатыми, как у девочки-подростка. Каждая нитка натянулась из последних сил.
Федор свалил голову на левое плечо, доставая пачку «Ракеты». Долго не мог ухватить непослушный, округлый кончик папиросы.
Ему нужно было куда-нибудь спрятаться, и он спрятался в пригоршнях, когда уберегал рвущийся огонёк спички от ветра. Затянулся так, что едва не спалил папиросу целиком. Закашлялся дымно, с остервенением.
— Соврать и то не можешь по-человечески, — с укором сказал он и сплюнул горькую табачину.
Можно было уже вздохнуть с облегчением, уйти от этого нелепого и никому не нужного поединка. Но он не спешил вздыхать с облегчением, знал, что ещё не всё кончилось, потому что не мог на этом кончить.
Он оставлял ещё для неё вход. Маленькую лазейку. А сам перекусил папиросу и, сунув кулаки в карманы брюк, обошёл её, чтобы не стоять под прицелом.
— Чего же врать-то, Федя… — выцедила она, почти не разжимая губ. — Чего ж врать-то, когда дитё уж бегает?
Не хотела она в ту лазейку. И ему не давала лёгкого выхода. Круто держала голову, боком, не выпуская его с прицела.
— Сказала! — небрежно усмехнулся Федор. — А может, брехня иной раз как лекарство? Как постное масло на ободранную кожу! Сбрехал — и опять все сначала; как будто и не было ничего. Д-дура! А ещё в артистки собиралась!
«Насчёт артистки не надо было поминать…» — сообразил он с опозданием.
Нюшка немо, сосредоточенно разглядывала Федора. Во все глаза смотрела, будто не доверяя себе.
Неужели так-таки ничего и не осталось от того, прежнего Федора? Неужели уже ничего нельзя вернуть?
Всё смотрела, смотрела пристально и придерживалась за скулу по-вдовьи, будто у неё болели зубы.
Охладел взгляд, и вместо горячей ненависти осталась только скучноватая жалость в глазах. Хотела что-то сказать, то ли спросить о чём-то хотела, да посчитала, верно, лишним.
— Иди… — сказала Нюшка с невозможным спокойствием. — Иди. Бабы вон смотрят…
Бабы и верно смотрели издали, сбившись в стаю, облокотясь на цапки. За добрый километр чуялось, какие там шли душевные разговоры, какое щекотливое любопытство их разымало.
— Бабам, им что! Чужую беду руками разведу, — буркнул Федор в ярости. — Змеи все подколодные! Пошёл.
Сначала задумчиво, неуверенно, ещё не зная, стоит ли уходить, а потом решительно, на полный шаг.
Ни жалости, ни сочувствия не было. Как она обидела-то его своим… неповиновением! Признанием этим дурацким!
А что, может, и впрямь не его. Даром что две макушки… За шесть лет-то мало ли что было… Хотя какие же шесть лет, чудак! Это парню — пять, а в том году он всё знал…
Дымил очередной папиросой и думал почему-то о золотоволосой Ксане, горбоносом Ашоте и грузовой машине ГАЗ-51 со странными номерными знаками, которая переехала ему дорогу с самого начала.
У крайних дворов его нагнал Федька.
— Дя-а-дя! А крючки?! — закричал он издали.
Штаны на нём ещё не просохли, он то и дело поддёргивал их, бежал вприпрыжку.
— Крю-учки когда ку-у-упим?!
Федор подождал его, взял за руку. Рука была ледяная.
— Не замёрз?
— Не-е.
— Крючки мы сейчас купим. Зайдём в сельпо и купим.
— Большие крючки?
— Средние…
— На усачей и голавчиков?
— На усачей и голавчиков…
Не повезёт, так уж не повезёт кругом! Того, что искал, не нашёл, денег больших не заработал, только время потерял. Точно, как у того неудачника, что жаловался один раз: «В какую бы очередь ни становился, сроду с пустыми руками отходил. Только дойду до весов — все: по мне отрезало, как бритвой!»
«Если увижу сейчас запертый магазин с дурацкой бумажкой: „Закрыто на переучёт“ — обязательно побью окна! — досадовал Федор. — А подвернётся кто под горячую руку, накостыляю так, чтоб отправили куда-нибудь на казённые харчи… Один шут, никакого толку!»
Глупые мысли лезли в голову, а магазин был почему-то открыт.
Назывался этот магазин промтоварным, но воняло в нём по обыкновению селёдкой и стиральным мылом. У прилавка — ни одного покупателя, а в прохладном далеке, на веере радужных штапелей печаталась фигура молодой продавщицы в белом колпачке.
Культурно и тихо. И продавщица вроде бы ничего.
Придерживая за руку мальца, Федор постоял над застеклённым прилавком, где были выложены гребешки, часики, дамские шпильки и дешёвенькие брошки районной промартели, и спросил, не поднимая головы:
— А рыболовные крючки есть?
— Ещё не завозили, — вежливо ответила продавщица.
— Та-а-ак. И когда же завезёте? К декабрю?
Продавщица ожила, подалась чуть в сторонку, и за нею Федор увидел аккуратную табличку — серебром по чёрному лаку: «Покупатель и продавец! Будьте взаимно вежливы!»
— Иван Панкратьевич обещал на следующей неделе, — сказала продавщица, старательно, по буквам выговаривая слова «Панкратье-вич» и «на следующей».
— Можно подумать, что завезёт он их тонны две! — хмыкнул Федор. — Крючки, понятно, скоропортящийся товар… А леска, по крайности, есть?