Выбрать главу

— Не достиг?

Федор чувствовал, как бешенство сдавливает горло, как в ярости наливаются горячей влагой глаза. Он ненавидел сейчас не только Уклеева, спутавшего когда-то жизнь ему и Нюшке, но и самого себя — свою тогдашнюю слепоту, и мнительность, и заносчивость — всё то, что казалось ему тогда геройством.

— Не достиг?!

— Да что ты, Федя!

— Па-а-ску-да!

Федор зашарил рукой по земле, схватил бутылку за горло.

— Н-ну…

Уклеев привстал, втягивая голову в плечи. А Федор со стоном проглотил ругательство и со всего размаха трахнул бутылкой о камни. Осколки брызнули в стороны с жалким звоном, и донышко щербатое с хлюпом ушло в воду.

Уклеев горбился в трёх шагах, в полутьме сумерек, заикался от удивления:

— Бог-г-гатый будешь, Федор… И водку не пожалел!

— Уходи, выползень!

— Уйду, уйду, чего уж теперь…

Он отодвинулся и пропал, а Федор облокотился на колени, сдавил кулаками скулы и замер в смертельной тоске. Опустошённость была такая, словно после недельной пьянки.

Тёплая капля пробежала по щеке и через губы, он слизнул её и почувствовал, что капля солёная.

Значит, пьян всё-таки…

А там, в станице, ещё кричит армянская зурна, и барабаны грохочут празднично. Свадьба! Ксана с этим, как его… с Хачиком. Плачет, наверно, для виду. Ревёт. Не шей, мол, мне, матушка, красный сарафан!

Вот оно как бывает. Кому свадьба с красным сарафаном, кому дальняя дорога, а кому пустые хлопоты и казённый дом. Кому — таторы, а кому — ляторы.

А что это — речка вроде повернулась, не в ту сторону потекла? Точно! Бежит, непутёвая, клокочет в ярости вокруг тёмного омута, а куда бежит — толком не разберёшь. И колыхает здорово.

Эх, по волнам, по морям, нынче — здесь, завтра — там! Ты, м-моряк, красивый сам собою… Песни-то какие! Вдумайся в эти слова как следует: красивый сам собою — и вовсе оторопь возьмёт…

А уж стемнело здорово.

Стал у самой воды на колени, набрал в пригоршни воды — напиться и лицо сполоснуть, — а его вдруг кинуло вперёд, по самые локти увяз в тине.

Это уж совсем нехорошо. Этак и утонуть можно на сухом берегу. С дурной головой-то и в ложке воды, говорят, утонул один. Хорошо, что он телогрейку загодя скинул — телогрейка ватная, её не скоро просушишь.

А телогрейка-то где?

Федор нашёл ватник на камне и, чуть покачиваясь, спрямляя дорогу через кусты, побрёл к станице. Кусты трещали, пружинили и больно хлестали по мокрому лицу и оголённым до локтя рукам. Царапались, черти! А дорогу он до того спрямил, что и вовсе потерял её: какие-то коряги, валуны и ямы попадались и слева, и справа, и на самом главном направлении. Ночь опустилась непроглядно-чёрная, южная, и станица куда-то исчезла, пропали огни.

Что за дьявольщина? Точно, не видно ни зги! Не видно зги, хоть ты утопись! А колокольчики основательно позвякивают. То ли старинные тройки мчатся наперегонки и звенят, звенят колокольцами призывно и жутко из небытия, то ли цикады проснулись, стрекочут суматошливым джазом со всех сторон… Или в голове?

Огляделся заново, распяливая набухшие глаза, и ясно понял, что станичные огоньки горели не там, где им нужно гореть. Станица оказалась совсем в другой стороне.

Вот чёрт! Когда же она успела переселиться на другое место? И как до неё теперь добираться? Придёшь, а там все по-новому, все дома стоят сикось-накось, а возможно, и кверху тормашками, а вместо ячменей и пшеницы — розы в перемежку с белой сиренью и духи «Красная Москва». Пожалуй, и калитки своей не найдёшь.

Однако шёл на огоньки и скоро выбрался-таки на гладкую дорогу. Встречный ветерок бросил в озноб, и тогда Федор натянул спасительно-тёплый ватник, застегнулся на все пуговицы.

В станице и правда всё перепуталось, сдвинулось с привычных мест. Шёл к своему дому, а попал к Нюшкиной хате.

Погоди, погоди, дорогой, как же это так вышло? Ведь точно же к дому заворачивать полагалось влево, ну и завернул правильно. А улица почему-то легла под ноги не тем концом! Не от сельсовета, а откуда-то с задов.

— Не так получилось… Не так получилось! — дважды прожевал своё несложное открытие Федор. И обнял голенастую липу у Нюшкиной калитки. Под этой липой часто приходилось ему стоять когда-то, в дни первой молодости.

Липа тихонько шумела вершиной, и он расслышал руками и плечом, как верхний ждущий шумок уходил затаённым вздохом по стволу вниз, к травянистой земле. А калитка была почему-то распахнута, и за нею стояла тёмная и тоже ждущая кого-то фигура.

— Федя!… Ты? — упал до шёпота Нюшкин голос.

— Не так получилось… — виновато повторил Федор застрявшую в зубах фразу и оторвался от дерева, протянул к ней руки.

Нюшка прильнула к нему содрогающимся, преданным телом, слепо уткнулась в ватное плечо, и руки её виновато сцепились на шее Федора. Но жадности он не почувствовал — был только страх, боязнь обмануть или обмануться ещё раз.

Федор переступил с ноги на ногу и пошатнулся. И тотчас расцепились её руки.

— Что же ты, Фе-е-дя…

Она, кажется, всхлипнула и отступила назад.

— Что же ты, проклятый… так ко мне — пьяный-то!

Я же тебя всю неделю тут… у калитки!

И вовсе уж непонятно-чужим голосом:

— Уходи!

Точно как в тот раз, на плантациях: «Уходи, бабы смотрят!»

Цену себе набивает, что ли? Да если бы не Федька-маленький, то… Да если бы не…

— Так ты что? — перекосила Федора пьяная злоба. — Ты… может, Уклея опять поджидала?!

— Эх, ты-ы-ы…

Он-не успел и руками развести, оправдаться, что перебрал малость насчёт Уклеева, не тот теперь Уклеев, да и Нюшка не та, — не успел ничего такого сказать, а её уже не было у калитки. Только отдались быстрые шаги на порожках, хлопнула дверь, и задвижка лязгнула с той стороны.

— Не так получилось… — бормотнул он, задыхаясь от гнева и ненависти к себе.

Подошёл к низкому окошку и дважды тюкнул согнутым пальцем в раму — тихонько, чтобы не тревожить посторонних в этом доме. Тёмные створки распахнулись, Федор едва различил за ними смутный овал лица. Зашептала:

— Ну, чего тебе? Уходи!

— Я же… — неоплаченное стремление к ней душило его, сбивало голос на хрип. — Я же пришёл! Не видишь? — Федор ударил кулаком в грудь.

— Лучше б и не приходил такой… Иди проспись.

Он лёг на подоконник, царапая крашеное дерево.

Под руку попалась какая-то книга, он вцепился в неё, как в добычу.

— Слуш-шай, ты! Аня! Пос-следний раз говорю!

— Отец же!… — чуть не плача взмолилась Нюшка.

В глубине хаты скрипнула дверь, кашлянул мужской голос. И тотчас тонкая, оголённая рука несмело и мягко оттолкнула его, свела и притянула створки.

— Пере-вос-питалась, шалава… — заругался Федор.

Нет, окна разбивать он не стал. Пьяно качнулся и побрёл по тёмной улице искать свой дом. А книжку с подоконника он всё же стянул, назло ей, чтобы помнила!

Непомерно длинная улица вновь привела Федора к речке. Но уже к другому месту, где качалась огненная гирлянда буровой. Хмель брал своё, и Федору даже показалось, что сама вышка шагает ему навстречу, прёт к нему через тёмную луговину, по кустам и вырубкам.

Нет, вышка покуда стояла на месте, просто огни прыгали у него в глазах. Ткнувшись в мостки, он уловил нетерпеливую дрожь буровой, расслышал мощное дыхание дизелей и насосов. В круглый, неподвижный стол воткнута четырёхгранная труба, а рядом у лебёдки — человек.

Человек был под стать буровой — большой и крепкий, в тяжёлой брезентовой робе, шахтёрской каске и заляпанных глиной сапогах. Расставив ноги и положив руку на железный рычаг лебёдки, он будто сросся с дубовым настилом пола, с рубленым постаментом для труб, со всей механикой, окружавшей его. Круглый стол-ротор был неподвижен, но где-то в глубине, в недрах шла работа — это чувствовал Федор по мощному гулу и дрожанию труб.

Человек не двигался, словно каменная баба.

— Один? — удивлённо спросил Федор, залезая на мостки.