Выбрать главу

Сынок, говорить о смерти нужно, потому что мы должны быть готовы к ней, убеждал его отец. Человек обязан к ней готовиться: ведь спокойно ты можешь жить только с уверенностью, что если вдруг исчезнешь, то после тебя не останется незаконченных дел. И, обернувшись к жене, матери Тамаша, продолжал начатый спор. Она настаивала на кремации: она не хочет, чтобы ее черви съели, об этом она не могла думать без отвращения… Отец, который в то время уже более открыто говорил о своем еврействе, потянулся через стол, взял руку матери и, задумчиво склонив голову набок, слегка щурясь, сказал: ну не странно ли, что еврейка, прошедшая через концлагерь, добровольно выбирает крематорий? Мать только рукой махнула: из праха мы вышли, в прах обратимся, а без червей все-таки хотелось бы обойтись… Позже, когда отец смирился с мыслью, что когда-нибудь будет покоиться рядом с женой, тоже упакованный (тут у него на губах появлялась грустная и лукавая улыбка) в «почтовый ящик» — так он почему-то называл урну, — Тамаша он мог вывести из себя уже словами: надеяться, что сын все сделает как полагается, бесполезно, а потому, спокойствия ради, ничего не остается, кроме как заранее оплатить все счета, заказать урны и оплатить место в колумбарии Фаркашретского кладбища.

Теперь, десятилетия спустя, когда Тамаш вспоминал эти разговоры, сердце у него сжималось: ведь за иронией отца скрывался действительный страх перед неизвестностью, черным провалом зияющей за последней чертой.

Ему было до боли жаль отца, и, чтобы не нанести ущерб родительскому авторитету, он скрывал жалость под неловкими шутками. К тому же его всерьез обижало пренебрежительное отношение к его деловым способностям: отец, пожалуй, на самом деле считал, что сын не сумеет достойно вести себя там и тогда, где и когда ты выполняешь, может быть, самый святой долг в своей жизни… Вообще-то представления о «святом долге» и прочем были Тамашу глубоко чужды. Религию — любую религию — с ее догмами и ритуалами он ощущал как нечто не имеющее к нему никакого отношения, и тем не менее акт последнего прощания был исполнен в его глазах неким потусторонним, священным смыслом, хотя выразить словами, в чем этот смысл заключается, он бы, конечно, не смог.

Став взрослым, он часто становился свидетелем и участником подобных разговоров. Лишь много позже он понял, что у родителей это было признаком беспомощности и тревоги. Они не знали, как им относиться к своему единственному сыну, который уже не ребенок, не нуждается в их помощи, становится равноправным партнером, не зависит от них; более того, он сам рано или поздно может стать им опорой. Эту мысль, догадался он годы спустя, вынести тоже не так-то просто. Он, со своей стороны, всегда скрупулезно следил за тем, чтобы не впасть в подобное заблуждение относительно собственного сына. И как ему казалось, в этом плане он не допустил ошибок. В этом плане — нет.

Ему вспомнилась его собственная, потерпевшая крах семейная жизнь, и сразу за этим — полученное в полдень электронное письмо. Что ему на него ответить? Что в конце двадцатого века подобные первобытные предрассудки — чушь собачья? Особенно если ты по всем статьям принадлежишь совсем к другой среде, к другому сообществу… И уж тем более если речь идет об Америке, где не принято ставить клеймо на ком бы то ни было, никого нельзя принудить быть тем, кем он быть не желает… Ведь он отчасти еще и поэтому с некоторой радостью, или, по крайней мере, без тревоги, встретил весть о бостонской стипендии сына, хотя ему и больно было сознавать, что теперь они будут видеться раз, в лучшем случае два раза в год. И вот тебе: как следует из письма, Америка, свобода, отсутствие принуждения, привычка никого ни в чем не попрекать — все это лишь слова, и Андраш его же, своего отца, попрекает за то, что он не запер его в гетто! Глубинные корни, зов крови, миф первородства! Нет, это не тот удел, который он готовил для Андраша. И пускай тут, на Балканах, все это сейчас опять в моде, все равно он — решительно против!..

Тут его сбили с мысли. Распорядитель уже второй раз осторожно покашлял: дескать, пора начинать. Он огляделся, увидел, что все его ждут, и поднял руку: начинайте.

Из громкоговорителя над входом в ритуальный зал вырвались, скрежеща, аккорды «Реквиема» Верди. Но их тут же заглушил пронзительно-скрипучий звук, напоминавший вой электрической мясорубки: он несся от урны. Не знай Тамаш, что в урне находится лишь пепел, он подумал бы, что в ней перемалываются кости. По спине у него поползли мурашки… Но в следующий момент из верхушки урны вылетела струя воды, потом вода стала брызгать и сбоку. К моменту драматической кульминации «Реквиема» фонтан забил вовсю, и адский визг и скрип прекратились.