Выбрать главу

Теперь же необходимо сказать и о том, что жизнь каждой из европейских литератур XIX века протекала в постоянном взаимообмене со всеми прочими европейскими литературами, но при этом каждая обладала резко отличавшими ее от других особенностями развития на протяжении целых веков. У каждой из больших европейских литератур был в какую-то эпоху ее «золотой век» поэзии. И вот то, где именно было его место, определило, во-первых, вес совершавшейся на рубеже XVIII–XIX веков метаморфозы, а во-вторых, определяло восприятие каждой национальной культурой самой сущности метаморфозы в европейских литературах. В Испании век Сервантеса, Лопе де Веги, Кальдерона был далеко позади, во Франции такой «золотой век» пришелся на XVII столетие, эпоху классицизма; зато в Германии на сам период перелома как раз и пришлась кульминация повой национальной классики, связанной с именем Гёте, и это обстоятельство — вершина и кризис поворота — определило здесь особый драматизм, с которым переживался этот период, и ряд характерных моментов, например, распространенное тогда стремление отодвинуть эту классику в сторону — то как слишком новое, то как старое, ситуация, в которой она объявлялась явлением односторонне «эстетическим», художественным в противовес жизненности и правде. В Германии «классика» оказывала давление на становящийся новый реализм — он развивался нерешительно и слабо, среди культуры, переживавшей комплекс «эпигонства», но столь же распространена была тенденция ниспровергать своих же классиков — тенденция, не изжитая и поныне. Ничего похожего почти никогда не бывало в русской культуре — разве что за вычетом временных нигилистических, скоропреходящих порывов. Зато Россия в пору коренного перелома рубежа двух веков только еще находилась накануне своего «золотого века», начатого Пушкиным; русским в 1820—30-е годы отчетливо представлялось, что они живут при самом «начале» своей литературы. Реализм как «золотой век» русской литературы — это повлекло за собой огромные последствия. Самое главное — то, что в течение долгих десятилетий все мировое классическое наследие прочитывалось у нас под знаком привычного, вошедшего в плоть и кровь реализма, и всегда было особенно трудно находить адекватный язык для прочтения, например, древней, средневековой литератур. Впрочем, эти трудности были огромны и в западных странах, но у нас к этому прибавлялось еще и то, что в западных литературах пропорция между реализмом XIX века и всем фондом риторической литературы, пропорция их весов резко не соответствует сложившемуся в русской литературе соотношению. Но было в России еще и то, более частное, обстоятельство, что зрелое творчество Пушкина и Гоголя было тут же, на историческом бегу, подключено к общему движению бурно становящегося русского реализма, и если в 1842 г. Константин Аксаков как бы замер в изумлении перед величием «Мертвых душ» и стал сопоставлять поэму Гоголя с Гомером, для чего, скажем, у него было немало вполне конкретных, вовсе не надуманных оснований, то Белинский, куда более Аксакова искушенный в критических разборах современной литературы, поспешил сблизить произведение Гоголя с созданиями натуральной школы, про себя прекрасно сознавая коренное отличие, существовавшее между ними. Белинский выступил как выразитель исторической логики литературного процесса. Однако сейчас, в конце нашего века, сам реализм XIX столетия, его принципы, установки, его специфический язык (в отличие от того, что было всего лет двадцать-тридцать назад), уже становится для нас острой исследовательской проблемой; теперь он требует кропотливой археологической и реставрационной работы, поскольку его побудительные мотивы, его категории в свою очередь сделались историей, прошлым. И если в исследовании языков риторических и традиционных культур наша наука вышла сейчас вперед (достаточно назвать для примера такие книги: «Поэтика ранневизантийской литературы» С. С. Аверинцева, 1977; «“Эдда” и сага»