свои иллюзии на суждение о научной ценности этих работ. Однако, если Макс Вебер был ученым высшего ранга, он в такой же степени был и сведущим политиком. Он был тем и другим, но и то, и другое не было его глубинной сущностью. Для того, чтобы быть ученым, ему не хватало способности ограничиться областью какой-либо специальной науки, благодаря чему ученый с безграничным терпением и абсолютным владением данной специальностью в великолепном самоограничении продвигается вперед шаг за шагом в течение всей своей жизни. По своему складу он не был ни филологом, ни экспериментирующим естественником, хотя питал живой интерес к тому и другому и иногда не только использовал результаты этих наук, но и сам какое-то время занимался исследованием такого рода. Его воля к познанию имела более универсальную направленность и при всей тщательности и владении материалом в ней было нечто порывистое. Он в значительно большей степени использовал в своих новых постановках социологических вопросов результаты отдельных наук, чем строил новую науку. Конечно, он всегда работал с источниками, например, с поразительной быстротой изучил русский язык, чтобы следить по газетам и литературе за событиями первой русской революции. Но это были лишь моменты, служившие импульсом к дальнейшим быстрым шагам, которые должны были в конечном счете привести к познанию современности. Это не всегда было ему по душе, так как единственно серьезным познанием он считал познание в области специальных наук, поэтому его труды полны указаниями на зависимость от других исследователей, на относительность значимости, на пробный характер его работ. Он инстинктивно противился тому, чтобы его способу исследования подражали с недостаточными средствами, ибо сознавал, что, даже обладая должной научной основой, он сам все-таки создает лишь нечто проблематичное Многое из того, что называют социологией, проставлялось ему надувательством. Ни политика, ни деятельность ученого не имела для Макса Вебера главного, единственно абсолютного значения. Поразительно, с какой легкостью он отказывался от одного, чтобы обратиться к другому, и наоборот. В период революции он в своих выступлениях страстно защищал национальные интересы Когда же на выборах в Национальное собрание его кандидатура от демократической партии была отвергнута, он отнесся к этому без всякого раздражения, без горечи; а когда позже в Народном собрании вопреки воле вождей партии настаивали на его кандидатуре, он призвал к партийной дисциплине и сказал, что его могут заменить другие, кто не хуже его сделает то же самое. Когда на второй год войны его отстранили от управления лазаретом, он, правда, на мгновение 562
опечалился тем, что не может больше ничем служить отечеству, но на следующий день вновь с рвением занялся своими исследованиями в области социологии религий. Их он также бросил, когда решил, что выступлением в печати против неограниченного использования в войне подводных лодок он сможет содействовать отказу от их применения. Быстрота, с которой он переходил от одного занятия к другому, поражала. И всему он отдавался с одинаковой страстью. Можно было подумать, что вообще всякое дело, за которое он брался, было его подлинной профессией, и все-таки он был способен отказаться от любого из своих занятий. Но его не поймут те, кто сочтут, что в сущности ему все было безразлично. Поразительно, что, хотя этот человек со всей серьезностью, с безусловным пафосом принимался за то, за что он вообще брался, это не затрагивало его глубочайшей сущности. Можно сказать: его деятельности повсюду сопутствовало сознание — перед Богом все это ничто, но наша сущность состоит в том, чтобы вносить во все смысл, выполнять свои задачи, иначе мы просто ничтожны. Героизм, с которым он не заботился о том, к чему все это в конце концов приведет, зная о вновь грозящем разрушении всех ценностей, которые мы создавали в этом мире, все больше усиливал его активность. Своей личной судьбе он при этом не придавал значения, даже говорить об этом казалось ему недопустимым. Если ему угрожала гибель от вражеских бомб, большевизма или болезни, то это «его не интересовало», так как находилось вне сферы его созидающей смысл воли. Смерть его не пугала, как, в сущности, и вообще любой поворот судьбы. Происходившие события глубоко волновали его, крах Германии потряс его до такой степени, что он и сам готов был погибнуть. И все-таки при всех этих страшных переживаниях и сопереживаниях что-то в нем оставалось непоколебимым. Ничто не могло уже ввергнуть его в действительно полное отчаяние, но это не было следствием жизненной силы или покорной слабости. Сохраняя все естественные, живые движения души и ясное, проникающее вглубь видение реальностей, он одновременно находился как бы в другом вневременном мире. Кем же он был? На это он и сам не дал ответа, и не знал его. Он не был стоиком, ибо бесстрастность и бесчувственность, формальное душевное спокойствие были ему совершенно несвойственны, в нем скорее жило нечто противоположное; он и не стремился к такому покою. Однако в его самодостаточности и одинокой непоколебимости что-то напоминало стоицизм. Он не был и христианином. Быть христианином означало для него принять заповедь Нагорной проповеди непротивления злу. Эту заповедь он не хотел исполнять, так как она 563
была несовместима с мирской деятельностью. Он питал уважение к подлинному осуществлению такой настроенности, но, когда он говорил о связанной с этой заповедью потере достоинства, в нем чувствовалось неприятие ее. Его высказывания о самообмане при попытках создания теодицеи часто превращались в язвительную иронию. Иногда его слова могли звучать как богохульство. В них было возникшее из глубокой правдивости его натуры неприятие иллюзорного содержания выходящей за пределы действительности успокаивающей веры. Это неприятие было следствием не цинизма, не равнодушного скептицизма, но глубокого серьезного сознания невыразимости, непостижимости абсолютного. Его работа о протестантской этике и духа капитализма, как ни свободна она от «оценочных суждений», как ни опирается она только на факты и как она ни объективна, косвенно все же говорит об отношении Макса Вебера к христианству. В этой работе доминирует неслыханное напряжение противоположных возможностей оценки. Ни одна религиозность на Земле не была столь близка его сердцу, как религиозность пуританских сект. Непостижимый промысел Божий, предопределение соответствовали его строгому мышлению и его правдивости, оставляющей непостижимое непостижимым. Однако он был далек от того, чтобы внутренне войти в этот религиозный мир. Он видел, что это величественное явление оказывает такое воздействие, опустошая действенную вначале религиозную силу, которое должно было представляться ему грозной антиномией. Неужели же самые великие, серьезные, героические человеческие свершения должны вести к беде, к пустоте, к духовной смерти? Так кем же был Макс Вебер, если по профессии он не был ни политиком, ни ученым, а по своему мировоззрению ни стоиком, ни христианином? Если на это ответить, что он был философом, то не философом в известном уже до него смысле. Он наполнил идею философии новым содержанием. Ибо что есть философ, не может быть определено абстрактно и в общем смысле. Он придал философской экзистенции современный характер. Если мы сомневались, существуют ли теперь еще вообще философы, то на примере Макса Вебера могли видеть, каким должен быть философ сегодня. Сущность философской экзистенции - это сознание абсолютного, деятельность и поведение, основанные в своей безусловности на жизненной серьезности абсолютного. Неповторимым в Максе Вебере было то, что он эту сущность излучал, хотя не познавал и не выражал абсолютность в ее данности. Если все-таки неоправданно искать у него формулы, чтобы понять содержание его философской экзистенции в ее средоточии, то можно обнаружить лишь формулы отрицательного 564
характера. Макс Вебер верил в возможность свободы и требовал от других желания быть свободными. Он отказывался быть пророком и вождем, он был даже сверхчувствителен в этом, так как сознавал опасность своего исключительного личного влияние. Ощущая себя человеком и разумным существом, он хотел, чтобы и другие были со всей ответственностью людьми и разумными существами. Поэтому он - эта властная натура, готовая властвовать там, где люди собираются ради какого-либо дела, ради цели, - не терпел подчинения ему в духовной и мировоззренческой области, поэтому он так любил проявление всякой, даже незначительной самостоятельности, любил противоречия и борьбу, требовал, чтобы с ним общались на равном уровне. Но при этом он никогда не имел в виду особенности эмпирической индивидуальности; собственная индивидуальность была для него чем-то второстепенным, и он с трудом выносил, когда другие пытались проявить особенность своей индивидуальности, стремились сказать нечто совершенно своеобразное, лишь им доступное. Для него свобода была средством для роста чего-то надличностного, идеи, духа, дела, - последнее из этих слов он предпочитал. В том, что он говорил и делал, он всячески избегал, насколько это от него зависело, сенсации, стремился оставаться в рамках ограниченного, в рамках особых задач и не высказываться о последних вопросах бытия, зная, что это сразу же используют как лозунг и формулу и провозгласят его пророком. Пророком он быть не хотел, и пророков нигде не признавал. Если дух и был для него экзистенциальным только в личностях, то сам он никогда, ни в юности, ни позже, не видел в каком-либо человеке, мертвом или живом, своего вождя, своего единственного героя Вместо этого ему было дано очень живое видение человеческих личностей. К некоторым людям он чувствовал особенную симпатию, например, к Кромвелю и Канту, иные, например Бисмарк и Фихте, были ему неприятны. Нельзя понять Макса Вебера, прочтя одну из его работ, а, тем более, несколько характеризующих его формул; понять его можно, если познакомиться со всеми принадлежащими ему фрагментами, научными работами, журнальными статьями, записями, письмами и с его наследием, а также с простыми, скупыми сообщениями о его жизни и деятельности, его манере поведения. В этой совокупности фрагментов, без сомнения, окажется единство, не сформулированное и не рациональное, но данное в созерцании' идея философской экзистенции. Эту идею, абслютную, всеобщую и вневременную, какой она является в последней глубине бытия, он показал нам в современном мире в ее особенном, оригинальном проявлении. 565