Рады красных кентских яблок, желтого ранета и серого бергамота, а на вершине пирамиды — ананас разворачивал свой изумрудный плюмаж, и в центре стола гигантская архитектурная бриошь, изображавшая донжон, триумфально завершала пиршество. Стенки башни переливались то старым золотом и тепловатой медью, то коричневым бархатом белых грибов и кремово-бежевым цветом, похожим на живот оленухи. Казалось, будто под тонким покровом этой корки донжон — одновременно твердый и мягкий; ясно было, что внутри он — цыплячьего цвета, оттенка золотистого бутона, и готов отдаться зубам в сладострастном поражении, которое в то же время станет его апофеозом. Понятно было, что его зубцы пропитаны флердоранжем, терраса состоит из масла, лестница — из отборной пшеницы, а тепло духовки, которое он все еще сохранял, придавало более темный оттенок слегка закругленным ребрам его пятиугольника. Донжон благоухал ароматом, возносившим кондитерское изделие к ангельским высотам седьмого неба, а Идалия представляла себя крошечной фарфоровой куколкой, хаотично жестикулирующей на вершине этой восхитительной башни.
Вдруг шушуканье возобновилось — явственный заговор. Хористы шлифовали перья, они сухо скрипели. Идалия никогда не смогла бы проникнуть на пиршество даже хитростью. Надежда была тонка, словно паутинка, летающая в воздухе. С большим трудом Идалия ухватилась за обложку своего альбома, засунутого меж камнями, и неразборчиво написала израненными пальцами, что она находится «на пироге обвалившейся лестницы», что ей «холодно от лестницы, искать ее, пока не отыскали вороны» — свое завещание.
Неожиданно она почувствовала, что по бедрам течет кровь: наступили дни, когда луна посылала ей свои пурпурные цветы. Остановить поток было нечем, и юбки местами слиплись и покрылись коркой, царапавшей кожу. Идалия почувствовала, что от нее воняет.
Внезапно она вновь нашла свою шляпку, очень долго ее узнавала и, наконец, вспомнила. Ее родители… Эдинбург… Тетка Гадюка… Путешествие… Она оторвала восковые незабудки и умудрилась съесть их, даже не почувствовав горечи. Цветы были выкрашены анилином.
После обеда снова пошел дождь, Идалия полакала немного воды. Замерзая от лихорадки, она не могла собраться с мыслями и мечтала о теплой постели, в крайнем случае, об одеяле или просто куске тряпки. Покачиваясь от головокружения, она все-таки взобралась на цоколь. С трудом помахала рукой, но ветер вырвал носовой платок — горестную сигнальную бабочку. Глаза ее потускнели, в висках стучала кровь, и ежеминутно она слышала, как кто-то выкрикивает ее имя и шушукается за спиной. Анилин разъел внутренности, незабудки вновь расцвели на мокрой от пота коже и губах, а язык посинел, как у висельников. Идалии показалось, что с кораблей больше никто не отвечает на ее знаки, и почему-то она даже успокоилась. Только постель — постель, в которой можно умереть…
От головокружения она упала с цоколя, одно из сломавшихся при этом ребер проткнуло печень, и из-за боли стало гораздо труднее дышать. Идалия задыхалась, растянувшись на плитах красными кузнечными мехами — зверем, заживо ободранным изнутри. Она была веером, вырезанным из плоти ножом, галактикой с красными солнцами внутреннего кровотечения.