Де Линьеры любили азартные игры — поразительная, неожиданная черта в людях их породы. О посещении притонов не могло быть и речи, поэтому они часто наведывались в гостиную откупщика мсье Гайяра, где можно было поиграть в вист. Столкнувшись там со своими соседями де Сент-Эффруа, Мелани обвела всю комнату невидящим взором, от которого, впрочем, ничто не ускользнуло. Прежде всего — ревнивое восхищение близнецами, словно меч в животе старой девы. Сердце у нее обливалось кровью, когда щеголь танцевал менуэт с Клодом или, возможно, Ипполитом, сиявшим в сизом шелковом контуше, вышитом розочками, или когда Ипполит, а возможно, Клод, в одном из самых элегантных французских нарядов, вел щеголиху танцевать джигу. Если, как говорится, любовь слепа, то ненависть, наоборот, прозорлива, и у проницательной Мелани было время подумать. Она словно учуяла запах инцеста, который у нее самой, конечно, не было ни возможности, ни мужества совершить, хотя его зародыш дремал в глубине ее души. У этих Сент-Эффруа, наверняка, есть какая-то тайна.
Сидя друг напротив друга, Жозеф и Мелани тонко нарезали маленький паштет из перепелки. Говорили они мало, и тишину нарушал лишь звон хрусталя да столовых приборов. Мелани медленно положила нож.
— Ты не заметил, братец, странный голубой блеск, который я бы даже назвала бирюзовым, в левом глазу мсье де Сент-Эффруа или его сестры?.. Такое впечатление, будто они меняются ролями…
— Но нельзя же меняться глазами, дорогая сестра.
— Не глазами, а одеждой.
Они переглянулись. Ненависть тоже облачилась в новую одежду и явилась с поднятым забралом, воинственная и хорошо вооруженная. Ей осталось лишь придумать какую-то искусную стратегию.
Розетта и Ренод часто встречались в городе, когда выходили за нитками или пудрой. Ренод, брошенная в башне и воспитанная в приюте для найденышей, поступила на службу к Сент-Эффруа в двенадцать лет. Рено, родившийся на босской ферме, с пяти лет стерег скотину, а затем уехал с графом де Сент-Эффруа чистильщиком в Париж. Там он встретил судомойку Ренод, и медленно, упорно, благодаря интригам, подхалимству и собачьей верности, оба поднялись до положения комнатных слуг. Их брак оказался бездетным. Волосы у них уже начали седеть, и после сорока лет службы впереди простирался лишь хмурый горизонт домашних работ. Сложенное белье, прибранные стулья, пришитые пуговицы, шоколад на серебряном подносе да помои, выливаемые в сточную канаву. В церкви им обещали рай с гимнами и арфами, но до рая было далеко.
— Мадмуазель хочет тебя видеть, Ренод. Я говорила о тебе, и у нее нашлась нетрудная работенка, которая округлит твой достаток, причем изрядно…
— И что за работа?
— Пустяк — просто сходить кое-куда…
— И мне за это хорошо заплатят?
— Ну конечно.
— Если б я только не прислуживала Сент-Эффруа…
— Да просто сходить…
Близ Шату стоял заброшенный, но еще крепкий домишко бывшего сторожа охотничьих угодий. С садиком, где росли две яблони, и маленьким хлевом для козы возле родника. Даже козу дадут! Простыни, перины — целое хозяйство. Ненависть щедра, а красивая месть сполна окупит домик вместе с садиком. Ну да, просто в подарок… Неужто правда? — Правда… Это гораздо соблазнительнее рая с гимнами да арфами. Там есть даже сенной сарай, господи Иисусе!
Преданности как не бывало, и секрет, верно хранимый четверть века, перестал быть тайной. Осталась лишь неудовлетворенность тяжким рабством и надежда на вольную, беззаботную жизнь благодаря старательно накопленным сбережениям. Рено упирался, но Ренод удалось побороть его сомнения. Домик с садиком, яблонями, козой, родником, тряпками и котлами…
Однажды утром Ренод принесла письмо на подносе. Один близнец, прочитав, передал его другому.
«Хотя в наше время костры для справедливого возмездия за сей грех, именуемый философским, пылают слишком редко, не сомневайтесь, что их разожгут, если только инцест повенчается с содомией. Задумайтесь над этим, ибо существуют пороки столь ужасные, что род человеческий не сможет их долго терпеть».
Тогда-то адельфы впервые почувствовали смутную неловкость: они не ощущали того человеческого страха, от которого переворачивается все внутри, а на лбу выступает пот. Близнецы издавна гордились своей привилегией, но теперь вдруг беспокойство вызвала у них сама атараксия — тот вид безразличия, что, изолируя, делал их, возможно, уязвимее. Разрываясь между желанием и нежеланием, они призывали беспокойство беспокойства и отвергали страх страха. Распластавшись на шелковых подушках в Оливковом саду, адельфы познали боль от невозможности страдать по-человечески, — безликую тоску, чью природу они не могли распознать. Хотя судебный процесс и тюрьма были слишком нереальны, чтобы их четко представить, а думы оставались неясными, как у детей, и безучастными, как у полубогов, близнецы все же волновались при мысли о заключении и возможных докучных вопросах — всем том, что способно разрушить гармонию их жизни. Поэтому, как некогда, спасаясь от траурного воздержания, адельфы уехали в Италию, теперь они решили добраться до Нидерландов. Голландские нравы считались в ту пору весьма либеральными, и, будучи иностранцами, близнецы вряд ли стали бы жертвой неприятных расследований. Однако в ту ночь Клоду и Ипполиту приснился гниющий голубь с лицом Мадлен Тейяк.