V
Через несколько дней доктор Ладислао Баррейро, он же – Потранко Баррейро, он же – Статуя Гарибальди Баррейро, вошел в камеру № 273, напевая милонгу[108] «Папа все знает». Он отшвырнул окурок, сплюнул, завладел единственным табуретом в помещении, положил обе ноги на тюремную койку и, почистив ноготь перочинным ножом, которого нам так не хватало в тот вечер, подал голос, чередуя слова с зеванием и сопением:
– Сегодня ваш день, дон Пароди. Представляю вам доктора Баррейро: можете рассматривать меня как своего отца в том, что касается дела R. I. Р.[109]Ле Фаню. Вы позволили себе роскошь вызвать меня из кафе «Галиботто», где посетителям втюхивают чуть подогретый феко, который напоминает по виду черный только до тех пор, пока не осядет гуща. Уловили, к чему я клоню? Ищейки не дают мне покоя, из меня весь воздух вышел. Но я повторяю сам себе: смейся, Риголетто,[110] и не почивай на лавpax; надевай пальто и шляпу, бери ноги в руки и скачи с визитами, как последний коммивояжер из Бокканегры. Вот так и собрались кое-какие сведения о том, что вы тут дурью маетесь, сильнее, чем целый интернат умственно отсталых детей, и не знаете, к чему приложить свои знания и умения. Я уже изрядно попотел, проделав немалую работу. Чего вам еще надо: как последний дурак, я переправляю вам информацию, вы подаете ее на тарелочке – и блюдо готово. Прежде всего – еврей, наша вечная головная боль: я не теряю из виду нашего дегустатора Жамбонко, чемпиона по обжорству. Он-то не устрашится даже Вонючки, от которого разит потом с ног до головы, – если только тот принесет ему тарелку тапиоки,[111] пусть ничем и не приправленной. Эмма, верная дочь синагоги, которую я знаю лишь по фотографии, также весьма склонна к неумеренному потреблению пищи. Она дала жар своего тела Ле Фаню, который iilo tempore[112] был сутенером на Унтер-ден-Линден,[113] а вот теперь совсем одомашнился. Она же, под предлогом рождения тройни (а детишки к тому времени уже имелись – к радости бабушки и дедушки), легко окрутила его, на корню пресекая все помыслы о переезде, что бродили в голове нашего бедняги. Несчастный дал ей свою фамилию, снял ей квартиру в самом центре, в отличном квартале, нанял в домработники семью глухонемых, которые не только занимались влажной уборкой, но и служили надежной преградой для желавших попасть в дом посторонних мужчин; затем обеспечил ее с избытком развлечениями на целую неделю, а сам с головой окунулся в дела Кьеркегорианской Академии Иллюзионистов в Голландии. Эти дела он был вынужден бросить ввиду отъезда сюда, в нашу страну, на некоем торговом судне, где едва не загнулся, так как проделал путь в каком-то дерматиновом чемодане, в котором, если бы не крайняя необходимость, ни за что не поместился бы. В «Альвеаре»[114] его чуть-чуть привели в божеский вид, и более того – массажисты-ортопеды так поработали над ним, что сделали из него готового исполнителя номера «человек-змея». Если отбросить все лишнее: что будет делать нормальный человек, сестру которого – хотя бы эта сестра и была подлейшей из евреек – обрюхатил и бросил на произвол судьбы какой-то ловкий мерзавец, оставив ее с круглым, как тыква, животом и неоплаченными счетами в квартале, где достаточно пройтись одетым по моде, чтобы тебя приняли за придурка? Срочно выправив себе паспорт с дико звучащей фамилией, он садится на пароход в Гамбурге и высаживается – злой как черт – на берег, где ложится на дно в гостинице «Рагуза», выжидая до тех пор, пока какой-то доброжелатель не подкидывает ему идею слегка пошантажировать родственничка. Через год ему выпадает счастливый билет: тот самый родственник, иными словами – Ле Фаню, решает жениться на Пампочке, таким образом перейдя в разряд двоеженцев, и перед ним открываются бескрайние горизонты. Невиданная удача вскружила ему голову – и вот, находясь в полном угаре, он собственными руками режет курицу, несущую золотые яйца.
– Заткните фонтан, юноша, – перебил его криминолог. – Не теряйте нить повествования. Я попросил бы вас уточнить: вы все это мелете просто так, для собственного удовольствия, или ваш рассказ имеет какое-то отношение к расследуемому делу?
– Да как же не имеет, дон Ушуая,[115] если мы обнаруживаем Окорочка-Жамбонно и покойного, соединившихся в тесном clinch?[116] Прошу вас, поверьте мне на слово: индеец Фрогман, наш Свиноподобный Свидетель, обнаруживший отправленного к праотцам Ле Фаню, дал показания, бьющие точно в цель: если не брать в расчет случайных самозванцев, первым, на кого он наткнулся, только-только увидев труп, был – приготовьте отдельный вагон для сюрприза, который я сейчас вывалю на вас, – не кто иной, как наш импортный продукт, Delikatesse[117] Жамбонно. И вы же понимаете, что можно дать голову на отсечение, будучи абсолютно уверенным в том, что еврей оказался там не случайно. Пусть вы и старый лис, но меня не обманешь, я-то вижу: вы уже готовы выплеснуть на меня свою уверенность в том, что наш иудей – это и есть тот человек, который заставил Ле Фаню протянуть ноги. Может быть, вы и не считаете меня за нормального, но по крайней мере в одном мы с вами сходимся: убийца – это Куно Фингерманн, ха-ха-ха!
Не удержавшись, доктор Баррейро несколько раз весело ткнул пальцем в брюшко Пароди.
– Приветствую, приветствую, господин в шляпе!
Данная реплика Баррейро относилась уже не к детективу, а к другому человеку – солидному господину, пожалуй излишне полноватому. Тот вошел, держась очень просто: высокая шляпа, воротничок от Дого, моющийся галстук, перчатки от Моле, сигарета «Какасено» во рту, костюм от Релампаго, краги ручной работы, матерчатые туфли от Пекю. Этот финансист оказался не кем иным, как Куно Фингерманном, известным как Акула Фингерманн, а также как Редкий Неряха.
– Zait gezunt un shtark,[118] соотечественники, – произнес он бетонным голосом. – С точки зрения финансовых операций следствием этого визита будет изрядный дефицит, который я предлагаю на реализацию лучшему аукционисту. Вы, держащие руку на пульсе финансовой деятельности, вполне можете подсчитать в конкретном денежном выражении, во что обходится малейшее отвлечение моего пристального внимания от панорамы биржевой жизни. Я всегда действую как танк, который прет напролом: я готов понести значительные потери, но при одном условии – окупиться это должно с немалой выгодой. Я не прожектер, господин Пароди. Я делаю вам вполне конкретное и уже хорошо обдуманное предложение, которое могу прямо сейчас, не таясь, обнародовать, потому что заблаговременно оформил его с соблюдением всех правил и формальностей, что не позволит доктору Баррейро злоупотребить моим доверием, а именно – украсть у меня идею.
108
111
115