- Эх, - вам бы полежать недельки три... или даже месяц... Очень вы измотались!..
На что этот отвечал изумленно:
- Приснилось вам!.. "Измотался!.." Вы меня на свой аршин меряете, а я себе таких целей не ставлю - сала наживать!.. Мне чем легче, тем лучше...
Цветом лица он был землисто-зелен, волосом ярко рыж. Носил бороду, впрочем, узкую, а волосы на голове стояли шапкой. Называл себя "товарищ Иртышов", по имени той реки, на которой жил в ссылке.
- А как ваши легкие? - спросил было Иван Васильич, но Иртышов отмахнулся досадливо:
- Нет у меня никаких легких!.. Отстаньте!..
И опять заговорил таинственно, какие резоны надо приводить губернатору и какому чиновнику надо дать взятку и сколько.
Говоря, он оглядывался и снижал голос, но руками работал, точно стоял не перед одним Иваном Васильичем, а перед целой толпою человек в четыреста и тонкий корпус то отбрасывал назад к двери, то приближал неожиданно к чернильнице на столе, а когда сел, немедленно охватил руками свое левое поднятое колено, как "Мефистофель" у Антокольского... Совсем не было округлых линий в этом довольно длинном теле: все оно состояло из одних острых углов, как картонный человечек, который прыгает, когда дергают за нитку... Вид у него был явно голодный, и Иван Васильич заметил, как он нашарил глазами на его столе крошку от сухаря, дотянулся до нее длинными пальцами и бросил ее себе в рот...
- Я пошлю сейчас, - принесут чаю, - хотите? - забеспокоился тут же Иван Васильич.
Но замахал руками от плеч Иртышов:
- Что вы, чай!.. Некогда мне с чаями!.. А если целковый есть лишний, - давайте... Кое-что надо Коле послать...
Взял рубль и ушел неожиданно, как явился, сказав на прощание:
- Нравится мне, что кислых слов никаких не говорите, как сказал бы иной отец!.. А Колюшку мы выручим, - ерунда!..
И исчезал... Не уходил, а нырял куда-то, как летучая мышь...
Было еще двое больных побогаче: студент из семьи состоятельного торговца и брат владельца местного пивного завода, чех Карасек, недавно выехавший из Австрии, но хорошо говоривший по-русски.
Неуравновешенной юности свойственны некоторые странности характера, но странности студента Хаджи, караима, очень бросались в глаза. Он был филолог, и ему казалось, что он изобрел какой-то новый язык, несравненно более тонкий и выразительный, чем все языки мира... На этом языке писал он множество поэм, каждая в одну строчку длиною, которых не понимал никто, и ходил по улицам в венке из плюща (в этом городе не росли лавры), подняв высоко голову и глядя на всех победно, как триумфатор... Иногда он останавливал гуляющих на главной улице или в городском саду и вдохновенно начинал читать свои поэмы, в семье же он стал тираном; и тихий, рассудительный владелец табачной лавки, его отец, очень хотел поместить его в лечебницу к Ивану Васильичу, если бы она открылась.
Такое же желание было и у владельца пивного завода.
- Проел мне голову! - горестно говорил он о брате, теребя золотые с серебром на красном лице усы. - Россия - очень есть огромна славянска страна, господин доктор, - совершенно то верно. Чехия равным образом тож славянска страна... Польша, Булгария, Сербско королевство... Одним словом, коротко говоря, господин доктор, ежли хочешь широки идеи разны, - ступай в министры!.. Эттим иначе денег не заработать... Но тог-да, прошу, разъясните, господин доктор!.. Я есть техник... Прага - университет - не был... Он - Прага университет кончил, - считать не может... Простой рабочий, русский человек, сидит - считать может; он - нет!.. Я говорю: "Хорошо, Ладислав! Россия - славяны, Чехия - славяны... Польша, Булгария, Сербско... сколько итого? Одним словом, тут, как в каждом коммерческом деле, - бухгалтерия - на первый план!.." Так я говорю, господин доктор?.. Но он итого не знает!.. И-то-го не знает!..
Однако, говоря это Худолею о своем младшем брате, пивовар Карасек тоже не знал, - смеяться ему или горевать, что увлеченный до самозабвения идеей панславизма Ладислав не знает точно, сколько именно всех славян на земном шаре, и в какой степени они славяне, и если не вполне верил, то пытался поверить, что "святой доктор" может научить считать.
Было еще несколько подобных среди пациентов Ивана Васильича, и когда однажды, проехав уже мимо дома Вани и не решившись все-таки зайти, он нагнал его на улице, широко шагавшего в город, он крикнул своему извозчику: "Стой!" - и предложил Ване его подвезти.
Ваня не отказался сесть с ним рядом, а так как шел он после ссоры с Эммой, которая рвалась уже скорее уехать в Ригу, то, как и не ждал Иван Васильич, просто отнесся он к его желанию арендовать нижний этаж.
Это был как раз тот самый день, когда появился Ваня в доме Худолеев на скромной улице Гоголя и, огорченный ли ссорой с Эммой или по другой причине, вздумал пожаловаться "святому доктору" на свои болезни.
На другой день Иван Васильич был у него, осмотрел старый и большой сад, на который возлагал немалые надежды, осмотрел комнаты и снял нижний этаж, сделав этим решительный, но опрометчивый шаг, обнаруживший его неподдельную святость.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
МОЛОДОСТЬ
Молодость жестока, молодость себялюбива, молодость всегда забывает, чему она молилась вчера... это известно.
Остановясь перед созданием гения, перед трудом мучительным, долгим, бессонным, - перед крестной мукой творчества, она всегда и неизменно пожмет равнодушно плечами, - нет, не равнодушно, - презрительно или с явной обидой даже, и скажет, не разжимая зубов:
- Еррунда! - и отойдет тут же, чтобы восхититься крикливой бездарностью.
Молодость непостоянна, конечно, и какая же она была бы иначе молодость?..
Уже через неделю после того, как Маркиз, старший из молодых Худолеев, сделал святыню из стула, на котором сидел у них чемпион мира, он уже говорил таким же, как сам, юным об этом чемпионе:
- Бок-сер!.. Скуловорот и яростный дробитель носов!..
- Но ведь он же не боксер, а борец! - горячо ему возражали, а он отвечал с еще большим презрением:
- Все равно!.. Унылый синтез шести пудов мяса, трико, пота и прижатых лопаток!.. И зачем-то торчал в Академии!.. Даже досадно!..
Он читал теперь случайно попавшие к нему в руки книги Рескина, говорил о "религии красоты" и считал себя очень тонким эстетом. Рембрандта и представителей его школы называл он не иначе как "клэробскюристами", очень тщательно выговаривал это слово и несравненно выше их ставил колористов, которых называл "фьезолистами"... "Фьезоле!" - часто повторял он мечтательно... и как же было ему ценить Сыромолотова-отца, когда тот жил в том же городе, где и он, ходил по тем же самым улицам, глотал ту же самую пыль... Он говорил о нем снисходительно:
- Наш маститый Сыромолотов - пер...
Иногда же для большего презрения к нему в слово "маститый" вставлял "с": "мастистый"...
Над своим же гимназическим учителем рисования, скромным старичком, обремененным огромной семьей, он даже и не смеялся, считая это слишком большой для него честью. Он только глядел на него незамечающим или недоуменным взглядом. Если бы сам он хорошо рисовал, его товарищи, конечно, смело предсказали бы ему славу большого художника, но так как его не слушался карандаш, то ему говорили с жаром:
- Маркиз!.. Да из тебя, черт тебя дери, - здоровеннейший выйдет художественный критик!..
А он отзывался на это:
- Д-да, ко-неч-но... в этой области, конечно, я буду знатоком!..
В гимназическом хоре он пел тенором и был иногда солистом, а в духовом оркестре гимназии играл на кларнете.
Арест брата Коли его возмутил чрезвычайно, и против матери, виновницы ареста, и главным образом против самого же Коли: арест этот был скандал, неумение вести себя в обществе ("Кто так делает?.. Никто так не делает!.."), какая-то явная неряшливость, нечистоплотность... И матери он говорил язвительно: