Выбрать главу

- Где же он?.. Где?.. У вас, доктор?.. Дайте!..

И протянул к нему руку требовательно и капризно, как избалованный ребенок.

- В комнате это вредно... жарко... э-э... стеснительно голове, ласково, но уверенно говорил Иван Васильич. - Я вам дам его завтра, когда будем работать в саду... Я внимательно слушал вашу поэму...

- Вам она нравится?.. Нравится?.. Говорите!..

- Я хотел бы прослушать ее в переводе на обыкновенный человеческий язык...

- Поэму мою на обыкновенный человеческий язык?.. Доктор, доктор!.. Что же тогда останется от поэмы?.. Вот художник! (Он показал на Ваню.) Попросите его оголосить картину на обывательском языке... Может он это?.. Если может, он не художник!

- Ничего нельзя передать на обыкновенном языке! - неожиданно буркнул Дейнека глухо, но тут же повторил яснее: - Ничего нельзя передать словами!.. Не покрывают!.. Ужаса не покрывают!.. Ужас, он огромный... Слова - малы... Слов мало... Слова - не то...

- Ритм! - подсказал ему студент.

- Ритм? Не то... Музыка?.. Тоже не то... Застряла в квершлаге лошадь издохшая... И от нее вонь... Можно словами выразить?.. Невыразимая!.. И мы не могли перебраться: отшвыривало нас!.. Назад!.. В темноту лезли... Падали!.. Искали выхода... Штреки были рядом, - засыпало... взрывом... Опять сюда, а здесь она... окаянная лошадь эта... И всех тошнит... Не могут... Бегут назад... И я не мог... И так три дня... Потому что пронес серную спичку в волосах Сидорюк Иван... Однако всякое "потому что" хорошо выходит только на словах... ничего не покрывающих... А как же лошадь?.. А?

- Вам нужно было остричь наголо ваших рабочих, чтобы не могли проносить спички в волосах, - сказала Прасковья Павловна и тряхнула белыми буклями.

Это простое средство от катастроф больше всего рассмешило почему-то не Эмму, а Карасека. Он смеялся совсем по-детски, до слез повторяя:

- Остричь!.. О да, да!.. Остричь!.. О да, да, да!.. Остричь!..

- У вас, - обращаясь к Дейнеке, заговорил Иртышов, - прекрасная тема: как гибнут в шахтах десятки белых рабов, но вы почему-то обходите эту тему... Вы вспоминаете почему-то одну только лошадь!.. Лошадь, конечно, тоже народное хозяйство, но у вас там погибла порядочная горсть людей (а кто не погиб, погибает), но вы - декадент, и вот ерунда какая-то вас интересует, а главное - нет... Свою же тему вы губите!

- Так!.. Так!.. - одобрительно кивал головою Иван Васильич.

Дарья в это время внесла самовар и шумно поставила его на стол, преднамеренно шумно, особенной не было в этом нужды; самовар был средней величины, белый, в виде вазы. Ивану Васильичу казалось, когда он покупал его, что такая форма при белом цвете металла успокоительно будет действовать на его больных.

Когда уходила Дарья, жиденький хвостик ее косы, выскользнув с затылка, заскочил за ворот ее синей кофточки, и, может быть, от этого она, косолапо ступающая, сильнее, чем надо было, хлопнула дверью.

- Кому чаю - давайте, господа, стаканы! - почти пропела Прасковья Павловна, а Иван Васильич, желая дать другое направление разговору, ласково обратился к Ване:

- Вы так хорошо говорили со мной об искусстве, Иван Алексеич!.. Но я профан в искусстве, я не сумею повторить ваших мыслей... Если бы вы сами нам теперь, а?.. Мы бы вас с очень большим вниманием слушали!.. С очень большим вниманием!..

- Гм... Не знаю... - улыбнулся неловко Ваня. - Я ведь вообще не речист... И не знаю, кому это будет интересно... Вам интересно? обратился он вдруг к Иртышову.

- Живопись? - несколько свысока спросил Иртышов...

- Живопись, конечно.

- Чтобы она пускала всякие эти там эстетические слюни, не-ет уж!..

- Слыхали? - весело кивнул Ване Синеоков.

- Господа! - болезненно жалуясь, выкрикнул Карасек. - Я говорил... говорил, говорю, на-ме-рен говорить об очень важном, об очень всем необходимом даже: о немецком философе Гегеле!.. Я вижу, в России забыли его!.. Россия есть огромная страна, и в ней оч-чень много есть немцев, и немцы помнят своего Гегеля, а Россия забыла. Die Menschen und die Russen... - вот это говорил Гегель. Люди и... русские!.. Об этом забыли в России, но немцы... помнят!.. Я удивляюсь, какая память у русских!.. Это они забыли!.. Я удивляюсь, ка-кая мягкосердечность у русских: это они простили!.. Их не считают людьми... даже людьми!.. Я извиняюсь!.. Мне стыдно!.. Такой великий славянский народ!.. Гегель еще сказал... (я буду говорить по-русски)... Он сказал: "Славяне, мы выпускаем в изложении нашем... Славяне, они стоят между... Тут европейский дух, тут азиатский дух, а между - славяне... Влияния на человеческий дух не имели славяне... Они... вплетывались... (так можно сказать?), врывались в историю, и только тянули назад"!.. Так говорил Гегель... А Моммзен... Теодор Моммзен, историк, он говорил: "Колотите славян!.. Бейте славян по тупым их башкам они ничего лучшего не стоят!.."

- Ска-жите!.. Так и говорил?.. Моммзен?.. Нет, этого я не допускаю! Вы увлекаетесь, Ладислав Францевич!.. Нет, это вам вредно!.. Я против этого!.. Слышите!.. Я запрещаю!

И было почему так резко вмешаться Худолею: Эмма поняла что-то у Карасека, поняла, что он не хвалит за что-то немцев, что он обвиняет даже в чем-то немцев, и она крикнула Ване:

- Ваня! Ваня! Что этот там теперь сказал, ну?

- В сороковых годах еще забыли вашего Гегеля, а вы!.. Эх, отсталый народ! - сокрушенно бросил в Карасека Иртышов.

- Но вы вспомните!.. Но вы вспомните его! - постучал пальцем по столу Карасек, заметно разгорячаясь. - Вы еще вспомните и Гегеля, и Моммзена, и Фридриха Великого!.. Всех! Всех!..

- Почему Фридрих Великий? Ну?.. Ваня! - не унималась Эмма.

- Вот вы сказали, - обратился к Синеокову Худолей, - что были в Риге, а Эмма Ивановна как раз из Риги... Такой большой, богатый, старинный город... культурный город, а вы... вы обратили внимание только на узкие улицы!.. Для небольших домиков, которые там были когда-то, - скажем, лет четыреста, пятьсот, - эти улицы были как раз, - не так ли?.. Но вот появляются дома-громадины - в три-четыре этажа, и улицы кажутся уже узкими... Не сами по себе узкие они, а только ка-жут-ся узкими... Многое в жизни только кажется узким... особенно вам, Иртышов!

Он хотел сказать что-то еще, но Эмма перебила его, возмущенно глядя на Синеокова:

- Старый Рига - узки улицы!.. Нну!.. Вы не был там Берман-сад? Стрелкови бульвар?.. Театральни бульвар?.. Узки улиц!.. Рядом вок-заль узки улиц, рядом ратуша узки улиц, - все!.. Больше нет узки улиц!

- Ну разве же я их считал, или шагами мерил ваши узкие улицы! усмехнулся Синеоков. - И охота вам волноваться из-за пустяков!

- Рига есть - моя Рига!.. Vaterland!.. Как сказать, Ваня, ну?

- Родина, - подсказал Ваня.

- Родина, да!.. Рига!.. О-о!.. Вот мы скоро едем нах Рига, я ему покажу все, все!

- Поезжайте, - да, поезжайте в свой родной город, вами любимый, вдруг как-то проникновенно обратился к Эмме о. Леонид. - Оба здоровые, крепкие, молодые, - только жить да жить!.. Приятно, когда родину свою любят!.. Даже со стороны приятно глядеть... Отчего же у нас нет этого?.. Со многими говорил, - разлад, скука у всех, насмешка... Почему же это?

- Ага!.. Вот!.. - подскочил на месте Карасек.

- По-че-му?.. То-то, отец!.. Подумайте на досуге! - метнул в его сторону рыжую бороду Иртышов.

- Отец Леонид меня зовут, - поправил священник с явной досадой.

- Да уж как бы ни назвал, - поняли же!.. А теперь слушайте, я вам отвечу...

И Иртышов сузил глаза и проговорил почти шепотом:

- Когда меня вешать поведут, - предположим так, не пугайтесь, - вы ко мне с крестом своим не подходите тогда: сильно обругать вас могу!

- Что вы?.. Что вы?.. - отшатнулся и - тоже шепотом о. Леонид.

А студент поднялся и бодро выкрикнул:

- Господа!.. Начинаю читать еще одну свою поэму: "Поземша"!..

- К черту с поэмами! - громко отозвался вдруг Дейнека, неожиданно покраснев, при этом поставил рассерженно полный стакан боком на блюдечко, пролил немного чаю и от этого осерчал еще больше. - Поэмы! Поэмы!.. Вы... Вы... такой же поэт, как дохлая лошадь!