- Что я посылал тебе в Академию, этого мало, конечно, было, мизерабельно, - и я знал это... Но, видишь ли... Это я делал потому, что любил тебя... Да! Если бы не любил, посылал бы гораздо больше... И тогда, - кто знает, - может быть, ты и пропал бы. Сотни мог бы посылать, и поверь, не было бы такого молодца, какой теперь вышел!.. Художнику в молодости нужна бедность, - это знай!.. Да, бедность... Всякому художнику вообще... Так я на это смотрел (я ведь сам от отца получал по девятнадцать с полтиной) и теперь смотрю... Ты думаешь, за мной девицы не увивались, хотя бы из своих, академических?.. У-ви-ва-лись!.. Но я себе воли не давал... Но я себе говорил: "А-ле-шка!.. Смотри! Пока ты еще нуль рано!.. Расточишь - не соберешь!.." Этот ситцевый народ, - он хоть кого утопит!.. Хорошо, что твоя немочка убралась! Пусть теперь тебя ждет "на Орел"!
- Откуда ты это знаешь? - удивился Ваня.
- Так вот, пусть тебя ждет "на Орел", а ты... пока не тони, успеешь!.. И не вешайся и не тони... И крючья эти выверни... У тебя достаточно крючков и здесь (он мотнул головой на "Фазанник" и "Мессину"). Жизнь велика, - авось, и эти вынешь... Мне этого в свое время некому было сказать, а я тебе говорю: входишь в жизнь, плюй на нее как хочешь, бичуй, ругай, издевайся... Мерзи ее насколько силы хватит, - она простит... Успеешь еще с ней и помириться... Когда уходить из нее придется, помиришься и... благословишь, пожалуй!.. Ну-с, так передай своей камер-фрау, что обедать ты у меня будешь, - и одевайся, пойдем...
Вызванной Настасье сказал Ваня, что уходит и обедать не будет, и та не очень удивилась: можно было пожертвовать и обедом ради такого гостя, но когда уже одевались в передней, поднялся снизу и постучал и вошел доктор Худолей, заставивший Сыромолотова-отца сделать очень скорбную мину.
Однако в разговоре с ним старый художник ни одним словом не выдал своего неудовольствия: он знал от Марьи Гавриловны, что какое-то подобие лечебницы учредилось в нижнем этаже Ванина дома, и, конечно, мог зайти к хозяину, Ване, его квартирант.
Но, зайдя как будто по делу и даже уединившись для этого с Ваней минуты на две, пока Настасья помогала одеваться старику, Худолей с двух слов узнал от него, куда он идет с отцом, а о посещении мастерской его отца великим князем, едучи сюда, узнал случайно от того самого чиновника особых поручений, который был у Сыромолотова накануне, и вот у него составился мгновенный план доставить развлечение своим больным.
- Алексей Фомич! - он наклонился почтительно. - У меня к вам огромная просьба, и я надеюсь, вы не откажете!.. Надеюсь!..
- Что такое? Просьба? - удивился Сыромолотов.
- Здесь под нами больные... шесть человек... Культурный народ!.. С большим все кругозором!.. Очень любят искусства! Вы хотите показать Ивану Алексеичу свои картины... Что если бы... если бы вы взяли и мой маленький... - "Пансион" он хотел сказать, но сказал: - Мою маленькую лечебницу?
- Кунсткамеру вашу? - неожиданно и сердито поправил Сыромолотов.
- Почти... Это было бы такое доброе дело!.. Мы были бы так все благодарны вам, Алексей Фомич!
Он наклонился в сторону Сыромолотова всей гибкой верхней частью тонкого тела, и глаза его привычно источили свою побеждающую жалость.
- Что ж... Если они не кусаются... Ты как думаешь? - спросил Ваню отец.
- Они... конечно, не кусаются, - уклончиво ответил Ваня, а Худолей снова расхвалил свою кунсткамеру:
- Куль-тур-нейший народ!.. Один - поэт даже!.. Очень чуткие люди!..
И тут же приложил руку к сердцу:
- Ах, как жалею я, что сам не могу с вами!.. Мне еще в двадцать мест, в двадцать мест!.. Есть двое очень трудных больных, и я должен спешить... Так разрешите, Алексей Фомич? - Ах, как я вам благодарен!.. И как они будут рады!.. Для них это праздник, - праздник!..
- Ну что же, а? - обратился Сыромолотов к сыну. - Пусть и "Фазанник" этот... все равно... Их сколько? Шесть? Но за гостей своих их считать не буду и обедать не позову!.. И не пойду с ними вместе по улице, конечно, куда с такой оравой!.. Они могут сейчас же за нами. Тут недалеко, и всякий указать может... А я пойду вот с сыном.
- Ну, зачем же вам с ними!.. Это совершенно лишнее!.. Они прекрасно найдут и сами... Ах, как я вам благодарен!.. И как жалею, что не могу!
Иван Васильич спускался по лестнице вместе с ними, и глаза его излучали самое неподдельное счастье.
В первый раз за последние годы - ровно почти за шесть последних лет по улице города, днем солнечным, во всеувиденье шли двое Сыромолотовых отец и сын, и каждый из них, широкий и прочный, чувствовал себя вдвое шире и вдвое прочнее.
Отец был положительно весел. Он шутил, он был тороплив в словах и движениях, - Ваня почти не помнил его таким: он был явно трепетно возбужден тем, что вот сейчас другой кто-то, кроме него самого, увидит его работу, и этот первый - другой - его сын. А Ваня, отнюдь не потерявший старого детского преклонения перед отцом как художником, однако боялся за него вместе с тем, боялся того, что ему, может быть, придется солгать и сказать отцу не то, что он почувствует, и было в нем явное нетерпение увидеть то, что так долго скрывалось, и была тайная неловкость.
Ему хотелось значительно опередить "кунсткамеру", и потому шли они быстро, но и нижний этаж, бывший весь в сборе, не откладывал и не рассуждал, стоит ли идти смотреть картины художника, уже отпетого. Как только Худолей, довольный своей удачей у Сыромолотова и действительно спешивший, уехал, высыпали на улицу и шестеро его больных, и не успел Ваня наедине с отцом осмотреть и половины его этюдов, выставленных в зале для великого князя, как послышались голоса с надворья, заставившие поморщиться и его, а отец горестно протянул: "Э-эх!.. На какой они черт!.." - и сжал кулаки...
- Он... очень странный какой-то, этот доктор, - бормотал Ваня смущенно.
- Да!.. Да!.. Походка воробьиная, и кланяется, как китайский болванчик!.. И зачем тебе было говорить с ним об этом?
- Я думал, ты им откажешь!
- Ага!.. Хорошо!.. Я им сейчас откажу!
И отец двинулся уже к двери.
- Сейчас неудобно... Как же можно сейчас? - остановил его сын.
Марья Гавриловна появилась в зале с совершенно растерянным бледным лицом.
- Там какие-то десять человек! - доложила она испуганно.
- Шесть, - поправил ее Ваня.
- Что вы, Иван Алексеич!.. Масса!.. Прямо целая масса!.. Орава!..
Это шепотом, точно явились грабители.
Ваня быстро вышел в переднюю, где толпились знакомые ему шестеро, и, обращаясь ко всем, но глядя попеременно то на Иртышова, то на Дейнеку, пророкотал:
- Господа!.. Я знаю, вы - люди... самостоятельных суждений... но, знаете, - неудобно будет, если вы вслух... при моем отце...
- Что мы, дикари, что ли? - за всех развел руками, очень удивленно, Синеоков.
- Мы?.. Мы? - за всех сложил перед собою руки, худые и тонкие, о. Леонид.
И Ваня наклонил голову, извиняясь, и широко распахнул перед ними двери.
И зал отъединившегося дома во второй раз в этот день наполнился посторонними, чужими людьми, и старый художник, сбычив голову от нескрываемого неудовольствия, нарочно до боли крепко жал руки и Дейнеке, и Иртышову, и Синеокову.
Но о. Леонид нашел примиряющее слово. Он еще не разжал слипшиеся от пожатия Сыромолотова бледные пальцы, но уже за всех шестерых просил прощения:
- Простите великодушно, ради Христа, что мы вас тревожим!.. Жаждали провести с вашим творчеством несколько хотя бы минут. Но, если не разрешите, мы уйдем.
Подвижнически-сквозное лицо и просящая улыбка на нем, голос грудной, неразлучный с такими лицами, негромкий, - это любят иные художники, и вот, так же, как только что Ваня в передней, старый Сыромолотов сделал широкий приглашающий жест, сказавши при этом, однако:
- Объяснять я вам ничего не берусь, господа!.. Если что вам не будет говорить, - значит, оно и не говорит... А словами не домажешь, нет!.. И развешано все гадко, наспех... И свет не хорош!