Выбрать главу

- Отца Семена, значит, можно смущать? - тянулся правым ухом Сыромолотов.

- Отца Семена смущать - матушку его радовать!.. Кабы он вдовый - дело особое, - а то какой же тут грех?

Или она говорила о своей первой любви, осмелев, и тогда говорила с подъемом:

- Его звали Август Оттович - он эстонец был, - механик... Белый, красивый!.. Я его лилией звала... Глаза какие! Как у ангела... Усы...

- Усы, как у ангела? - с любопытством вглядывался старик.

- Глаза, а совсем не усы!.. Разве у ангелов бывают усы?.. Усы, - я хотела сказать, - как у военного... Даже еще и у военных здесь я ни у кого таких не видала... Только он нежный-нежный такой был!.. Все, бывало, сидит на скамейке один в саду и все мечтает!..

- Гм... О чем? - тянулось ухо большое и плоское.

- Так, обо всем... О природе... О деревьях... А женщинами он совсем мало занимался... Вот я плакала, когда он в свой Петербург уезжал!.. Адрес мне свой оставлял, - из кошелька визитную карточку доставал, а в кошельке кольцо золотое... "Откуда, спрашиваю, у вас тут кольцо золотое, Август Оттович, раз вы говорите есть холостой?.. На руке не носите, а в кошельке, стало быть, носите?.." А он как скраснеется весь!.. Так я ему потом ничего и не писала: зачем же себя только зря волновать, а жена его чтобы ревностью мучилась?..

Или так:

- Шла я сегодня с базару, а впереди меня такой высокий красивый молодой человек шел, такой необыкновенный красивый шатен, - а я с корзинкой тяжелой спешу-спешу, чтобы от него не отстать, а он сел вдруг на лавочку да как закашляется!.. Платок ко рту прикладывает, а на платке кровь!.. Вот я испугалась!..

- Чего испугалась?

- Ну куда же он такой больной, чахоточный?.. Какое же из него женщине счастье?.. Только одно горе-забота... Вот военные - здоровые все люди... Ах, я ясные военные пуговицы до страсти люблю!.. Кабы мне муж военный попался, - все бы я сидела, пуговицы его мелом чистила, чтобы блестели!..

Так каждый день своей прежней жизни и теперь еще искала она полноценной мужской красоты, тосковала только по ней, улыбалась про себя только ей и ни о чем не умела и не могла говорить больше.

Но была у нее странная мечта красоту эту непременно присвоить и узаконить - обвести ее кольцом, как заколдованным кругом, и так твердо держалась она за эту свою мечту, что вот еще и теперь берегла себя и надеялась, и если говорила об этом с Сыромолотовым, то потому, что тот ее спокойно и внимательно слушал, что был он уже старик и тоже о чем-то своем мечтал, - так ей казалось, - так что хотя говорила только одна она, но за столом в темноватой от деревьев под окнами столовой сидело их двое мечтавших.

Было у нее множество историй (и как, не смешиваясь, помещались они в ее памяти!), все сотканных из красивых шатенов, брюнетов, блондинов, непременно из высшего круга, и простых горничных, швеек, мещанских девиц... Они, все эти девицы, были только миловидны собой - не красавицы, отнюдь нет, а только миловидны, - мужчины же были писаные красавцы, больше лейтенанты и мичманы флота и гвардейцы; они за большие деньги покупали им, этим горничным и швейкам, баронство, чтобы ввести их в круг своих дам, а свадьбу справляли непременно таинственно, при закрытых дверях, чтобы та или иная барышня из общества, мучимая ревностью и завистью, не помешала им сочетаться законным браком.

И вся полная этих странных и сладко волнующих ее историй, она была неутомимой и едва ли заменимой хозяйкой в доме Сыромолотова. Она поспевала везде одна - всегда здоровая, всегда ровно настроенная, всегда стремительная в движениях, всегда влюбленная и в свои мечты и в тот неизменный и прочный хозяйственный уклад, который сама же она и создала здесь. Она ценила место у Сыромолотова и говорила своим знакомым:

- Я там - сама большая, сама маленькая: некому мне там ответы отвечать.

И платья она любила подобранные и всегда носила корсеты, чтобы не распускаться. И в полную противоположность своему хозяину, не выходившему дома из халата, давно уже везде вышедшего из моды, она всегда была принаряжена и к обеду приходила всегда с каким-нибудь цветком, неизменно приколотым английской булавкой на груди слева: ранней весною - с букетиком белых подснежников, зимою - с душной геранью или фуксией, которые заполняли в ее комнате столы и окна...

А стены этой ее комнаты были увешаны вырезанными из журналов портретами разных красивых мужчин, большей частью военного сословия, но в число их зачем-то попали Эдгар По, Александр Дюма-сын и Перси Биши Шелли... Последний, может быть, просто в виде многообещающего мальчика, который, конечно же, будет очень интересен, когда у него вырастут, наконец, усы.

Как можно жить так, совсем почти не видя людей, как жил ее хозяин, этого Марья Гавриловна не понимала и считала это за какой-то особый вид эпитимьи, им ли самим на себя наложенной или выполняемой по чьему-нибудь приказу.

Художник вставал рано, чуть солнце.

Если день был ясный, ловил солнечные пятна в своем саду, на корявых грабовых сучьях, в просветах густых каштанов, на дорожках, победно зарастающих травою... Но больше работал он в своей мастерской.

В картинах Марья Гавриловна понимала гораздо меньше, чем в золотых кольцах, прическах, супах, шатенах и церковных службах, и когда ни спрашивали, чем занят Сыромолотов, - отвечала:

- Рисует все... А спросите его, - к чему это?

И губами выражала явную скорбь.

Впрочем, в мастерскую свою Сыромолотов не впускал даже и Марью Гавриловну; даже и подметал ее половою щеткою сам, а уходя из дому, запирал на ключ.

Иногда он приводил к себе "натуру". Это слово усвоила Марья Гавриловна, как название для разных подозрительных босяков и нищих, за которыми надо было смотреть в оба, когда они уходили, - не стащили бы чего, - и которых она несколько ночей после их посещения мастерской Сыромолотова боялась, - не пришли бы грабить.

Впрочем, иногда художник усаживал в столовой около окна и ее и писал красками, и тогда у нее бывал оторопелый каменный вид, у него же почему-то веселый. Живописных портретов с себя она боялась, от кого-то узнав, что это - к смерти, - и если не отказывалась все-таки сидеть, то потому, что втайне ей было приятно: не станет же художник, да еще такой знаменитый, рисовать некрасивую девушку.

Марья Гавриловна жила у него только последние три года, - раньше жили другие, но не уживались долго. Однако и за эти три года она заметила, что к ним в дом все реже и реже заходил почтальон.

Мало кому писал и Сыромолотов, и только неизменно первого числа каждого месяца передавал ей переводный бланк и деньги - девятнадцать рублей пятьдесят копеек для отправки сыну в Петербург.

Однажды она осмелилась спросить старика, почему столько именно он посылает сыну. Это было за обедом в первый же год, как она к нему поступила.

Сыромолотов поправил темную, еще не пронизанную серебром гриву нежидких еще волос, почесал мизинцем несколько горбатое переносье крупного носа, подержался за недлинную бороду и спросил удивленно:

- Вам кажется, что это - мало?

- Не к тому я, - зарделась Марья Гавриловна, - а только неудобное число такое зачем?

- По-вашему, лучше бы двадцать?

- Разумеется... А то... даже нехорошо как-то...

И старик объяснил:

- Когда я сам учился в Академии, мой отец, чертежник губернский, получал штатного жалованья пятьдесят четыре с полтиной... Тридцать пять оставлял себе, - девятнадцать с полтиной посылал мне... Поняли?..

И довольно долго глядел на нее ожидающе, не скажет ли она еще чего, но Марья Гавриловна, придавленная этим тяжелым взглядом, только зарделась еще больше и замолчала.

За шесть лет жизни в этом городе Сыромолотов, несмотря на свою уединенность, все-таки познакомился здесь со многими, - только не любил, когда заговаривали с ним о его работах.

На выставки ничего не посылал, так что даже и те, кто прежде писали о нем восторженные статьи, постепенно о нем забыли, тем более что окрепли уж новые теченья в живописи и запестрели новые имена.