Однажды его видели, как он выходил со своим широким этюдником и ящиком для красок из того самого особнячка Ставраки, где жили кокотки... Даже передавали потом, что одна из них, - Маня - сумасшедшая, блондинка, кричала ему при этом в раскрытое окошко:
- Верне зиси анкор!.. Завтра в два мы дома!
А другая, - Дина-лохматая, брюнетка, - за ее спиной кричала тоже "по-французски":
- Регарде же! Ну вас атандон! Смотрите!
И он очень галантно махал им, уходя, своею огромнейшей шляпой.
Потом как-то они посетили его, подкатив к воротам его дома в изящном сером торпедо, и Марья Гавриловна, к полному недоуменью своему, увидела, как он с ними любезен, весел и говорлив и как ему понравилась даже их машина, и он и с нее сделал размашистый этюд.
Однако в следующий подобный же приезд он почему-то выслал к ним Марью Гавриловну передать, что его нет дома и долго не будет.
- Шерше его, милочка, хорошенько! Шерше! - приказала Дина Марье Гавриловне весьма энергично.
А Маня добавила врастяжку:
- Ах, нам так нужно перехватить у вашего папаши, - понимаете, келькешос даржан! - и пощелкала пальцами.
Но Марья Гавриловна, ничего не ответив, надуто захлопнула перед ними двери и довольно даже сердито, как и не ожидал Сыромолотов, на его вопрос:
- Что? Уехали?
Ответила сквозь зубы:
- Повернули хвосты!..
Но однажды Марья Гавриловна увидала, что был он искренне рад гостю. Это приехал к нему старый товарищ, тоже передвижник, известный жанрист Левшин.
Он сказал Сыромолотову:
- Алексей Фомич!.. Хочу писать Грозного... Всю Россию изъездил, искал натуру, - не мог найти... Вдруг ты мне во сне приснился... Вот и приехал я и смотрю теперь: - он!.. Такой самый!.. Попозируй, брат, ради всех святых и искусства!
И Сыромолотов не отказал.
Левшин пробыл у него три дня.
Может быть, заговорила в Сыромолотове временная слабость, усталость, или старая дружба его растопила на время, или все-таки хотелось проверить силу художника, только Марья Гавриловна видела совсем другого человека: такого же, как все, - шутника, балагура, почти жениха даже, - так он разошелся с товарищем и размяк.
Перед отъездом Левшин показал ей свою работу.
С холста на нее очень живо и страшно глядел старик... Волосы всклокочены, лицо землистое, в морщинах, рот открыт, брови подняты, руки протянуты вперед в обхват, халат распахнут, и вобрана сухая темная твердая грудь...
- Похож? - кивнул на Сыромолотова Левшин.
- Неужто? - вскинулась Марья Гавриловна.
Обернулась к своему хозяину, а тот стоял, улыбаясь, помолодевший за эти три дня и от этого еще более мощный.
- Совсем ни капельки не похож! - пылко ответила Марья Гавриловна. Совсем даже не умеете вы правильно рисовать!..
И оба художника захохотали дружно.
Чихал Сыромолотов оглушительно, что объяснялось, конечно, устройством его большого носа и редкостным объемом легких, и когда он в первый раз за чаем чихнул при Марье Гавриловне, та от неожиданности уронила стакан себе на платье и, бледная, мигающая часто, долго потом бормотала скороговоркой:
- Ах ты ж, господи Иисусе!.. Вот как я напугалась страшно!.. Как мне нехорошо...
И прикладывала руку к сердцу.
Так что потом старик предупреждал ее, говоря взволнованно-громко и отрывисто:
- Чихну!
И Марья Гавриловна мгновенно вскакивала со стула и на некоторое время потом застывала точно в ожидании взрыва. Но скоро привыкла и даже говорила в таких случаях нравоучительно:
- Это все потому, что вы при открытых форточках спите! Не иначе, так!..
Когда Ваня зачислялся в Академию художеств, ему было восемнадцать лет, а на двадцать первом году он в первый раз выступил как борец в одном из петербургских цирков.
Это так случилось.
Неукоснительно точно в первых числах каждого месяца получаемые от отца девятнадцать с полтиною держали его в черном теле, а тело его, стремившееся расти бурно, требовало много даже черного хлеба. За беззлобие и крайнюю простоту так и звали его все в Академии просто Ваней, и вошло в обиход студенческой жизни выражение: "Голоден, как стая волков или как Ваня Сыромолотов". Только один раз привелось Ване несколько утолить постоянно мучивший его голод, когда, зайдя на Варшавский вокзал, он храбро и важно попросил себе целый телячий жареный окорок и довольно быстро оставил от него только тщательно обглоданные кости, а в окороке было с полпуда... Так как деньги за телятину Ваня обещал буфетчику занести на днях, когда должен был получить неизменные девятнадцать с полтиной, то буфетчик - зеленый и зеленоглазый, мокроусый хилый полячок - покачал укоризненно прилизанной головкой и сказал памятное:
- Да у вас, пане, могутности, должно быть, как у того бугая с заводу... а вы каких-нибудь восьми рублей не имеете в кармане!.. Это уж, пане, стыд!..
И еще раз покачал головкой и такими на него посмотрел глазами, что Ване действительно стало стыдно.
На другой же день он был на чердаке своего старшего товарища - только со скульптурных классов - квадратного, рыжего, длиннорукого и волосатого, как орангутанг, костромича поповича Козьмодемьянского, октависта церковного хора, давно уже предлагавшего ему заняться совместно французской борьбой... И вот на этом довольно вместительном чердаке началась такая возня, что жильцы верхнего этажа, сбежавшись и дойдя до крайней степени возмущения, привели дворника и грозили даже полицией.
Однако начало будущей известности Вани было заложено именно здесь, на чердаке Козьмодемьянского, у которого, кстати, были и гири и куда, наконец, перебрался жить Ваня. Чтобы не особенно беспокоить нижних жильцов, упражнялись в партерной борьбе, требовавшей тоже большой выдержки и уменья, но достаточно тихой. Когда у них не было денег, пробовали питаться знаменитой спартанской похлебкой, которую варили у себя на железной печке.
Варили ее добросовестно, соблюдая все указания рецепта, сохранившегося в учебниках древней истории, но, принимаясь есть, смотрели недоуменно один на другого и клали ложки. Потом начинали борьбу. Повозившись в партере с полчаса, побагровев, отдуваясь и разминаясь, принимались снова за похлебку, но после нескольких ложек ворчали:
- Черт их знает, этих спартанцев!.. Ну и придумали добро!.. Разве еще повозиться?
И снова начинали борьбу... Потом снова брались за похлебку и крутили задумчиво головами... И опять ложились в партер. Но часа через два, совершенно выбившиеся из сил и с мутными глазами, взявши ложки, они уже не клали их, пока не выедали кастрюли с похлебкой до дна, не оставивши даже хрящиков от свиных ушей.
Летом они вместе жили на академической даче, в местности болотистой и лесистой, не способной вдохновить ни одного в его живописи, ни другого в его скульптуре, но зато зеленая земля около дачи безропотно выносила какое угодно сотрясение при "мельницах", "зажимах головы", "передних и задних поясах" и прочих фигурах их борьбы.
А на следующую зиму оба записались в чемпионат. Но Козьмодемьянскому не повезло: не прошло и недели, как какой-то негритянский борец, совершенно неправильным приемом захватив его длинную руку, надломил ему лучевую кость; пришлось выйти из чемпионата. Зато до конца продержался в нем Ваня и продержался блестяще.
Сын известного художника, Ваня считал неудобным ставить на афиши цирка свою фамилию, он боролся в красной маске, и неизменно, когда выступал борец "Красная маска", цирк бывал полон.
Ловкий хозяин чемпионата привел "Красную маску" к полной победе над всеми белыми, желтыми, оливковыми и масляно-черными атлетами мира. В первых рядах цирка часто слышали густой шепот из-за кулис: "Ложись!", когда боролась "Красная маска", и коричневый алжирец или медный маньчжур-кули скоро после того попадался на тот или иной прием и касался пола лопатками, а уходя с арены, презрительно глядел на победителя и не подавал ему руки.