Сергеев-Ценский Сергей
Обреченные на гибель (Преображение России - 1)
Сергей Николаевич СЕРГЕЕВ-ЦЕНСКИЙ
ПРЕОБРАЖЕНИЕ РОССИИ
Эпопея
ОБРЕЧЕННЫЕ НА ГИБЕЛЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
СВЯТОЙ ДОКТОР
Придет время, и самое это слово "святой" забудется и исчезнет, как все другие слова, вышедшие из обихода в верхах общества, перебравшиеся из столиц и больших городов в глухие углы и там угасающие в тиши.
Но тот, кого называли святым доктором, военный врач Иван Васильич Худолей, хотя и знал, что так именно его называли, - не понимал, в чем его святость.
Он жил на скромной улице Гоголя в собственном доме в четыре окна на улицу, в том городе*, на вокзале которого однажды в конце декабря архитектор Алексей Иваныч Дивеев стрелял в Илью Лепетова, бывшего любовника своей покойной жены.
_______________
* Город этот - Симферополь. (Прим. автора.)
Впрочем, нельзя было сказать о Худолее, что жил он в своем доме на улице Гоголя: он только ночевал там, и то не всегда, а жил в городе, у больных.
Это был хрупкий на вид человек, бледный, длинноликий, с несколько ущемленным и узким носом и карими глазами; усы невнятные пепельные и небольшая русая бородка, длинные волосы и пробор посередине головы - уже одно это при первом взгляде на него напоминало Христа на иконах, и странно - совсем не мешал этому впечатлению военный мундир.
Как полковой врач пехотного полка, он лечил солдат, которым по роду их занятий никаких болезней не полагалось, кроме трахомы, но ни у кого из врачей города на было такой практики, как у него, и приглашали его ко всевозможным больным, точно не было в городе специалистов; все знали за ним несомненный и большой талант, редкий даже и у врачей: жалость.
Это был природный его талант, и когда он был еще студентом, он женился на некрасивой девушке-бонне отнюдь не по любви, а только из жалости, и теперь имел от нее трех сыновей - старший уже гимназист восьмого класса - и дочь Елю.
В доме жил еще денщик - Кубрик Фома, ходивший обедать в роту, и с утра подъезжал к дому месячный извозчик Силантий, старик недоброго вида: спина сутулая, кудлатая голова в плечи, взгляд запавших маленьких глаз волчий. Он каждый день видел, как с утра, побывав в полковом околотке, отправлялся доктор по больным, которые побогаче, и потом заезжал в аптеку и на базар. Из аптеки выносил пузырьки и пакеты с лекарствами, на базаре покупал то провизию, то железную ванну, и все это вез не к себе домой, а к другим больным, которые беднее. От денщика Фомы знал Силантий, что не привозит доктор ни копейки жене, кроме жалованья из полка, и - мужик хозяйственный, обстоятельный, скопидом и тоже большой семьянин, - и хотел понять и не мог понять доктора; здоровался с ним по утрам без подобострастия и облегченно прощался по вечерам.
Но однажды, свободный от разъездов с доктором, стал он в полночь около театра, и из театра вышли и наняли его офицер и молоденькая совсем барышня лет шестнадцати. Офицер провожал барышню домой и назвал как раз дом доктора Худолея на тихой улице Гоголя. Силантий, даже не оборачиваясь назад, догадался, что везет дочь своего доктора, и рад был втайне нехорошей радостью, что она его не узнала, и еще глубже утопил в плечах тяжелую кудлатую голову. Но слушал чутко и слышал звонкие молодые поцелуи и торопливые ночные слова и, притворяясь полусонным, не кашлял даже по-стариковски, сдерживался, чтобы не помешать...
А у ворот так знакомого дома в четыре окна - при тусклой луне видно было - сидел кто-то, и когда подъехали, он встал, и Силантий узнал старшего сына доктора - Володю, длинного и тонкого, как отец, и когда выпрыгнула из фаэтона барышня, Володя ударил ее по щеке и крикнул:
- Шлюха!.. Гадина!.. Дрянь!.. - Барышня взвизгнула, а он еще раз ударил.
Офицер, еще сидевший в фаэтоне, поспешно постучал в сутулую спину его, Силантия: "Назад!.. Поезжай назад!.." И, повернув лошадей, стегнул он их кнутом с большим сердцем и долго, тарахтя колесами по мостовой, разрешенно и злорадно кашлял и усмехался криво.
А на другой день (в воскресенье), когда приходилось вечером получить с Худолея, а тот забыл оставить на это деньги, как это часто случалось и раньше, Силантий в первый раз укоризненно и внушительно сказал доктору:
- За-бы-ли?.. Та-ак!.. Ну, а ведь они же, кони, не забывают, что им вас возить каждый день надоть?.. Им же, например, овса надоть купить и мне с семейством, к примеру, требуху свою надоть чем ни то набить... Гм... А вы за-бы-ли!.. На очень многое это вы, стало быть, память хорошую имеете, а что очень малое, про то забываете!
- Ну, я завтра... Я тебе завтра дам... Ты напомни завтра, - сказал было Иван Васильич.
Но Силантий знал, что теперь придется доктору просить деньги у своей жены, а у той тоже может не быть, и потому он веско и не спеша доказывал, что деньги ему нужны непременно сейчас, что больше седоков у него никаких не бывает, только он, доктор, что корысти для него никакой нет, что он месячный, а езды много.
Вечер этот был ясный, хотя и поздний; Иван Васильич стоял против Силантия и говорил ему:
- Неужели нельзя до завтра?.. Никак нельзя?
- Хотите, чтоб кони без корму посдыхали?.. Дома возьмите, если с собой не привезли!
- Дома нет.
- Ну, а вы ж своему дому хозяин или кто?.. Что ж у вас в дому залежной какой десятки нету?
- Нету.
- Стало быть, что свое, то вас не касается, а только что чужое?
Иван Васильич посмотрел в его волчьи исподлобья глаза своими кроткими, льющими жалость, расстегнул белые пуговицы шинели, снял ее и подал Силантию.
- Вот, возьми.
- Зачем это? - отстранился Силантий.
- Продай, - тебе овса дадут.
Несколько мгновений стояли они так друг против друга, и Силантий, сказавши, наконец, твердо: "Может, дадут, а может, и не дадут!" - взял шинель обеими руками, положил на сиденье фаэтона, сел на козлы, перебрал вожжи...
Добавил:
- Гм... Чудное дело!.. Десятки в доме нет!..
И поехал, не простившись.
Но на другой день явился раньше, чем всегда, и сам принес денщику на кухню аккуратно сложенную шинель, прося повесить ее на вешалку так, чтобы не заметил доктор.
И еще молчаливее и нахмуренней, чем всегда, возил его в этот день по больным, на базар и в аптеку.
Зинаида Ефимовна, жена Худолея, вела хозяйство, ежедневно сокрушаясь, охая, ломая руки. Это была приземистая широкая дама, всегда нескладно одетая, трагически крикливая и в постоянных ссорах с детьми. Ведя хозяйство только на жалованье мужа, она сумела как-то, неожиданно для всех, купить домик на скромной улице Гоголя и на другой год в глубине двора построить флигель для мальчиков.
Зато даже хлеба купить не доверяла она денщику; зато базарные торговки часто видели эту некрасивую приземистую даму, стоявшую перед битой птицей и говорившую умиленно:
- Ах, уточки, уточки!.. Ка-ки-е уточки!.. Как бы хотелось скушать уточки!..
- Купите!.. Возьмите, мадам!.. Вот у меня аж-таки жирные, - само сало! - накидывались торговки. - Шесть гривен!
- Так до-ро-го?.. Да бог с вами!.. Разве ж я могу платить так дорого?..
И уходила поспешно, чтобы так же уныло стоять перед всем прочим, что было на базаре, и чтобы вернуться домой с покупками на двугривенный.
И дети жили впроголодь, иногда на лето уезжая гостить к своим товарищам и оттуда посылая домой скупые открытки, из которых было видно, что их хорошо кормят и что им весело.
Бонной Зинаида Ефимовна была недолго, не более трех лет, но за это короткое время на всю остальную жизнь уже для своих собственных детей она научилась быть не матерью, а только бонной. Дети эти шалили, не слушались, дурно себя вели, и нужно было во что бы ни стало добиться, чтобы они слушались, не шалили, были приличны.
И в то время, как сам Иван Васильич, точно заведенная и пущенная опытной, но строгой рукой машина жалости к чужим и дальним, аккуратно каждый день уезжал на практику, и даже не дома, а в центре города при одной из аптек во дворе был его приемный кабинет, - Зинаида Ефимовна воспитывала детей.
Конечно, он проникал к ним от товарищей, этот дух своеволия, защититься от него было нельзя, можно было только бороться с ним, и она боролась упорно, так же, как вела хозяйство и копила, и если у мужа ее был талант жалости, у нее был настоящий талант отчаянья, и одно только короткое "ах!" могла произносить она с тысячью разных оттенков и в круглые серые выпуклые глаза под черными бровями вливать столько безысходности и ужаса, что дети поддавались и верили.