Выбрать главу

- Ого!.. Остался?.. А зачем, собственно, остался?.. Дом свой стеречь? - поднял крылья бровей старик, и взгляд у него стал злой и угрюмый.

Стараясь не забыть ничего, а передать точно все, как говорила ей Настасья, Марья Гавриловна сыпала готовыми уже, спелыми словами, которые не держатся уже, как все спелое, а падают сами:

- До того тиранила, до того тиранила, - а Иван Алексеич молчит себе или коротко так скажет: "Можешь ехать, а я не поеду. Никуда не поеду, мне и здесь хорошо..." Она кричит, ногами топает: "Ты - ракушь!.. Ты камень!.. Мохом расти!" - "И буду, говорит, ракушка!.. Не задразнишь!.." Такое сражение подняла, - батюшки!.. А вчера уехала одна, - тем и кончилось... Дом-то на его деньги, на Ивана Алексеича (не все выклянчила), и купчая на его имя...

Старик слушал сбычась и неподвижно, а когда кончила Марья Гавриловна, опустил брови и сказал:

- Сейчас не уехал, потом уедет...

- Кри-ча-ла! - подхватила Марья Гавриловна. - Как уезжала на извозчике, а он у окна открытого стоял (у них ведь окна - зима не зима все время настежь), - так и кричала: "Чтоб ты через два ден ехаль!.. Буду ждать на Орел!.." А он-то ей ни словечка, Иван Алексеич!.. Даже "прощай" не сказал!

Действительно, Эмма уехала одна, уехала в Ригу, в цирк, куда приглашали также и Ваню; но как ни хотелось Эмме приехать в свой родной город с мужем - чемпионом мира, он отказался: он сослался на то, что болен.

- Ты - больной?.. Ты такой больной, как... печка!..

- Что же ты понимаешь в болезнях? - кротко возражал Ваня.

Сцены были бурные, и даже обижался нижний этаж на содрогание потолка, и когда уехала, наконец, Эмма, - нижний этаж был рад, пожалуй, не меньше, чем Марья Гавриловна.

И однажды увидели во дворе дома Вани широкого господина с проседью в бороде, в прекрасном новом пальто, в бобровой шапке, в щегольских перчатках, с дорогою тростью в руках. У Прасковьи Павловны, вышедшей в переднюю ему навстречу, он сановито и вежливо спросил, как пройти к хозяину, художнику Сыромолотову, и очень учтиво благодарил, когда она указала ему лестницу.

Поднявшись во второй этаж, он постучал в дверь, не найдя звонка сбоку. Открыл ему сам Ваня и отступил, увидев отца.

Но тот был весел. Еще не снимая шапки, в пыльном солнечном луче весь золотящийся, он улыбался прищурясь и певучим, - как в детстве только слышал Ваня, - молодым голосом говорил:

- Не ждал - не гадал?.. Вот видишь, как иногда бывает!.. А я к тебе... с визитом!.. Потому что... (он снял шапку и в угол вешалки поставил трость) я сегодня почти именинник, как тебе... было когда-то известно... Гебурстаг мой сегодня, - день рождения... Стукнуло мне сегодня (он расстегнул пальто) - ровно шестьдесят лет...

- Как шестьдесят?.. - удивился Ваня, помогая снять пальто. Пятьдесят семь только... или пятьдесят восемь...

- Уте-шил!.. "Пятьдесят восемь"!.. Оч-чень далеко от шестидесяти... Но я говорю себе: шестьдесят!.. Это чтобы привыкнуть к седьмому десятку заранее...

Когда, так балагуря в прихожей, разделся он и вошел в комнаты, Ваня увидел, что одет отец в совершенно новую дорогую пару и что бриллиантовая булавка - царский подарок, о котором он знал, у него в мастерски по-старому завязанном галстуке... Волосы на голове, обычно кудлатые, теперь были тщательно расчесаны и были еще пышны для его лет и придавали его широкому черепу вид совершенной несокрушимости, а борода была кованая...

Правда, был очень яркий солнечный день, и реки света лились в окна верхнего этажа, - все-таки Ваня проговорил удивленно:

- Ты нынче какой-то трисиянный!.. С тебя хоть портрет пиши для монографии!

- Что ж, и пиши, - отозвался отец. - Пиши - пиши... Полчаса тебе попозирую... Только мазок свой покажи сначала, - мазок и рисунок... А то, пожалуй, не сяду!.. Мазок и рисунок...

Старик имел такой парадный и такой снисходительный вид, что не видавшая его никогда раньше и принявшая его за какое-то очень важное лицо, посетившее ее молодого хозяина, большеносая Настасья, вошедшая было с тряпкой и щеткой половой, почтительно застыла у порога.

Но старик тут же обратился к ней:

- Послушай, милая Личарда, дай мне там стаканчик воды холодной!..

И Настасья, едва бормотнув: "Сичас!" - и бросив щетку и тряпку, опрометью бросилась на кухню за водой, тряся тяжкими грудями.

- А может быть, чаю? - догадался предложить отцу сын.

- Нет, только воды... А где же твоя мастерская?

Уезжая, Эмма забрала с собой свои трапеции, но крючки в балках потолка остались, и когда в мастерскую Вани вошел старик, он прежде всего в эти прочные крючья упер глаза, перевел их на Ваню, но тут же вспомнил, как "качалась" немка однажды вечером, когда он кричал мартовским котом, догадался, зачем крючья, однако сказал сыну по-прежнему серьезно и строго:

- Этто... этто... сними!.. Гадость какая!.. Сними, говорю.

И даже ноздрями передернул.

- Боишься, что повешусь? - улыбнулся Ваня: - Не собираюсь, не бойся...

И пока пил отец воду, принесенную Настасьей, смотрел на него Ваня, любуясь и улыбаясь и стараясь догадаться, почему именно он у него в мастерской и такой новый?.. Не потому же, конечно, что сегодня стукнуло ему пятьдесят восемь лет!

Отворяя дверь отцу, Ваня был со шпателем и палитрой в руке: он подмалевывал картину, стоявшую на мольберте, и теперь она, по-новому яркая, раньше других притянула старого Сыромолотова.

- Ого!.. Калабрия? - спросил он преувеличенно весело.

- Вроде, - ответил Ваня.

На картине спереди справа были развалины, а на среднем плане вел усталого, понурого осла усталый прожженный солнцем человек в широкой соломенной шляпе; на осле сидела, видимо, очень усталая женщина в белом, с грудным ребенком.

- Или бегство святого семейства во Египет?

- Похоже и на это, - улыбнулся Ваня.

- Этто... удалось, - да... Кое-где кактусы, кажется?.. Усталость хотел?.. Если хотел, - удалась...

- И вечер... солнце уж зашло... Так ты находишь, что усталость заметна?..

- А это? - присмотрелся отец к переднему плану. - Ого, какие глазища страшные!.. И лапы?.. Это что?.. Лапы?.. Это - зверь?..

- Вроде... Как раз только что я его хотел показать лучше...

- Помешал я, значит?.. Эх!.. - и старик слегка дотронулся до плеча сына.

- Ну вот, помешал!.. Я хотел немного еще его показать... А много нельзя: ведь оно в сильной тени от этих развалин... Оно - в своем логовище... Значит, усталость все-таки заметна?.. Я так и хотел... А пейзаж у меня произвольный... В Калабрии я не был... Кактусы разве есть в Калабрии?.. Я их срисовал с какой-то фотографии, потом, может быть, смажу... "Сейчас они отдохнут", - так думаю назвать...

- Ага!.. Отдохнут?.. Потому что...

- Потому что  о н о  ждет их и сейчас бросится...

- Кто же это  о н о?.. Зверь?.. Тигр?.. Лев, что ли?..

- Да... Вообще... Страшный какой-то конец их жизни... Все устало очень: люди, осел, небо... и вся эта вообще пустыня с кактусами... Но о н о - нет! Оно, напротив, полно силы... Оно ждет их... и дождется... Вот что, собственно, я хочу... Полно силы и голодно... Очень голодно... Показывать его ясно я не хочу... Вот только это (он показал шпателем) концы лап и глаза на морде... Но очертаний морды не должно быть... А прыжок оно сделает через две-три минуты, когда они подвинутся.

- Ага!.. Но лапы все-таки охра?

- Нет, они должны быть темнее... Это я хотел замазать сейчас.

- Ага... Ну да... Половина пока еще работы... А половину работы дуракам не показывают... А это что?

- Это - "Жердочка"... Сначала я называл "Узкая тропа", теперь зову "Жердочка"... Что еще уже жердочки?.. Канат?

Картина была на подрамнике и просто прислонена к стене. Какая-то погоня загнала двоих - мужчину спереди и женщину сзади - на бревно, перекинутое через горный поток... Но хлещет дождь, бревно скользкое, и вот падает мужчина, - поскользнулся и падает навзничь, и не удержится, упадет сейчас, и будет унесена потоком и разбита о камни женщина: это видно по лицу ее, что сейчас упадет и она... Сзади же горы, и две лошадиные головы в дожде - черная и белая: погоня.

- Гм... "Жердочка"... Да... Экспрессия есть!.. Вот как - а?.. И воздух... и скалы даны... Это - Абруццо?