- Я пойду! - сказала она кротко и очень тихо. - Меня ждут дома, перешла она на шепот почти: - ведь я сказала, что пойду к подруге...
- Ну что ж!.. А с другой - в театр или к другой подруге... Мало ли куда?..
- Мне нельзя! (Это совсем шепотом.)
- Ни-ни-ни, - посидите со мной, поскучайте!..
Еще гуще овеяло ромом и сигарой.
- Я могу посидеть еще... минут десять, - подарила Еля, и знала, что совсем не по-семнадцатилетнему у нее это вышло, а по-детски, и чувствовала, что именно так и надо было сказать.
- Те-те, - десять!.. Скажите, - утешила!.. Что же такое десять?.. Девять и одна!.. Хо-хо-хо! - смеялся Ревашов. - Так кто это, кто это, злодей, может влепить двойку?.. Мы ему покажем, постой!..
- Не злодей, а Фтизик, - уныло ответила Еля, не вынимая своей руки из полковничьей...
И так же, как недавно корнету Жданову, она рассказала о сообщающихся сосудах, в которых не было ни дна ни покрышки.
- Сообщающиеся!.. Хо-хо-хо! - загремел очень весело Ревашов.
Еля видела, что эти сосуды здесь имели несравненно больший успех, чем в скверике, на зеленой скамейке, и спросила, помнит ли он Верцингеторикса, того самого, который... "Ну... наоборот как-то коня своего подковывал..."
- Наоборот?.. Хо-хо... Как же это наоборот?
- А я знаю?.. Вы - кавалерист, и вы должны знать, а совсем не я... И на что он мне?.. Верцингеторикс какой-то!.. Совсем это мне не интересно!..
- Учат вас там... в гимназии!.. Хо-хо-хо!..
Он положил уже всю щеку свою на голову Ели. Волосы ее, старательно целый день чесанные, чтобы сплести из них греческую прическу, пахли детским еще запахом волос.
Ревашов потерял жену всего только два года назад, но он имел и дочь, умершую десятилетней от какого-то злокачественного нарыва, когда его как раз не было дома - он был в командировке в Москве и получил жестокую телеграмму: "Нина опасно больна"... Но действительность оказалась еще более жестокой: Нину уже схоронили, когда он приехал... Это было лет восемь назад, но на всю жизнь остался в нем и жил запах ее детских волос.
- Мне тяжело так, - сказала Еля, пробуя шевельнуть головою, но Ревашов не сразу снял свою щеку и выпустил ее руку из своей.
Он сел за стол, выпил остаток холодного уже чаю и, точно желая окунуться в то детское, что почудилось ему в преднамеренно греческой прическе, попросил ее:
- Ну, расскажите еще о чем-нибудь своем...
- О чем же еще? - пожала плечом Еля.
Плечи у нее были покатые: шея будто уширялась исподволь, образуя плечи, и Ревашов все смотрел в этот изгиб шеи, неслышно перешедший в левое плечо, бывшее как раз под светом лампочки над столом (на правое падала тень), и сказал, точно вслух подумал:
- У покойницы, жены моей, тоже была высокая шея...
Взглянув на него удивленно, протянула Еля:
- Да-а?.. Будто уж у меня такая высокая?! У меня - средняя шея...
И она, чуть заметно ребячась, подняла плечи и втянула в них голову.
- Это наша начальница так: "Дети!.. Дети!.. Будьте... всегда... всегда... послушны!.."
И далеко, но на один только момент, выпятила нижнюю губу.
- Ах вы, шалунья этакая!.. Ах, шалунья!.. Когда у вас будет вечер гимназический, я непременно приеду... вас послушать... Как вы там какую-нибудь... "Птичку божью"... изобразите... Маленькую какую-нибудь... кукушку, например...
- У нас были часы с кукушкой, - брат их разбил, - глянула на часы Еля.
- Это все тот же, Колька?
- Нет, это другой, младший... Он вечно что-нибудь разобьет... Вот уж десять минут и прошло... Мне надо идти...
И встала.
- Ку-да? - испугался Ревашов.
И тоже встал. И руки положил ей на плечи.
- Нет, вы еще посидите немного... Он же ведь мне теперь до гроба не простит, ваш командир, - а это ведь я ради вас!..
- Надоели уж вам полковники? - сбочив голову, семнадцатилетне спросила она.
- Очень!.. Чрезвычайно!..
- И вам скучно с ними? (Это по-детски.)
- Необыкновенно!.. А с вами нет...
И опять, как раньше, положил он на ее голову правую руку, а она, медленно глядя ему в глаза по-детски, сняла ее обеими своими и поцеловала, как раньше.
Ревашов не сказал ей: "Что вы?" - он как-то всхлипнул носом, обнял ее вдруг всю целиком, бурно и забывчиво, и понес куда-то в другую комнату, где было темно, и когда нес, звякали внизу под Елей шпоры его неравномерно...
Она отбивалась, вырывалась, кричала сдавленно: "Куда вы меня?.. Что вы?.. Не смейте!.." Но исподволь настал уже тот момент, когда суждено было полковнику стать моложе, ей - старше, и вырывалась она настолько, чтобы не вырваться, и кричала так, чтобы никто не услышал...
И, пронеся ее в дверь, Ревашов даже не захлопнул эту дверь за собою: он знал, что Вырвикишка на кухне вместе с Зайцем и Мукалом самозабвенно играет теперь в засаленные карты и без зова не войдет.
Хорош папоротник в чернолесье!
В тени, под березами, под дубами он пышен, он сочен, он все кругом захватил, этот вееролистый!.. Но когда же он так переполнен любовью, что зацветает вдруг ярко, огненно? - В Иванову ночь, в самую полночь, когда через костры прыгают с разгону визжащие девки, сами опьяненные своею любовной силой.
И отчего же ей не одарить, этой толстопятой, босоногой, могучей девке, даже папоротника родных лесов своею чрезкрайной любовью? Пусть и он цветет, бедный!.. Пусть хоть один момент, когда ударит полночь!..
Вот распускается!.. Смотрите! Смотрите!.. Вот блеснул, - расцвел!.. Вы не видали?.. Не видали?.. Ничего не видали, слепые?.. Теперь уж нечего пялить глаза - он отцвел, - конец!..
- Даже в Иванову ночь не цветет папоротник! - скажет этой босоногой, курносой фее лесов мудрый книжник и развернет перед нею тощий учебник ботаники.
Промолчит на это фея, разве только шмурыгнет носом, промолчит и потом отвернется... Но хорошо бы сделала, если бы сказала: "Пошел ты, дурак, и с твоею книгой!.."
- Нет, не цветет папоротник даже в Иванову ночь!
- Цветет!
- Нет, молчат, спокон веку молчат камни!
- Говорят!
- Нет вечности!.. Оледенеет и обезлюдеет земля.
- Есть вечность!.. Теплая, цветущая и даже... даже нежная и ласкающая, как мать!.. Разве бросит мать своего ребенка?
- Но ведь бросают же тысячи матерей!.. Ежедневно, ежечасно бросают!
- Нет, это неправда!
- Нет никаких облаков счастья!
- Есть, и они проходят вдали, и они спускаются внезапно, и они озаряют, и они осеняют, и шелестят, шелестят!..
Это дано знать только маленьким детям, большим поэтам и тем, кто богат любовью!
На часах в виде узкого длинного ящика выстукивался уже медным маятником двенадцатый час, когда Ревашов вышел из своей спальни в столовую, огляделся кругом рассеянно и выпил рому; потом он переставил кое-что на столе, пожевал задумчиво ломтик мещерского сыру, раза четыре прошелся из угла в угол, - наконец вошел снова в спальню и повернул там выключатель.
Еля, лежавшая на кровати и теперь ярко освещенная, натянула на себя одеяло и сказала досадливо:
- Потуши, пожалуйста, Саша!.. Зачем зажег?.. Я хочу спать.
- Видишь ли, Еля... теперь двенадцатый... К двенадцати ты будешь у себя... Скажешь дома, что была в театре...
- Что-о? - поднялась на локте Еля и поглядела изумленно. - Где это "дома"?.. Я только здесь - дома!.. Зачем говорить глупости, Саша!
- Вот тебе раз!.. "Глупости"!..
Ревашов растерялся даже: обыкновенно в это время он отпускал женщин, и они весело уходили.
- Видишь ли, Еля, - мама будет думать бог знает что, если ты не вернешься... теперь же...
- Она и так думает бог знает что!.. Зачем, Саша, говорить чушь? Завтра мы ей напишем и пошлем с денщиком... Потуши, пожалуйста, свет!
- Гм... Может быть, ты... ты бы оделась, Еля, поужинать бы села?
- Да-а... Пожалуй, я бы чего-нибудь съела... Только одеваться, выходить... что ты?.. Я так угрелась уж... Будь добр, Саша, принеси мне чего-нибудь сюда.
- Гм, да-а... "Смотрите, дети, на нее!" - продекламировал полковник задумчиво.
Он вышел снова в столовую, еще выпил немного рому, еще съел ломтик сыру, намазав на него паюсной икры... Потом совершенно непроизвольно (потому что сказала что-то об еде Еля) взял коробку шпротов и коробку сардин, поставил на тарелку, посвистал тихонько, соображая, что надо еще, - прибавил три ломтика булки и вилку.