- Вот что, Еля, голубчик, - говорил он, когда она ела, сидя на кровати и поставив тарелку себе на колени, прикрытые одеялом. - Ты бы все-таки оделась сейчас и поехала домой... Денщик найдет извозчика... А то, знаешь ли, дома ведь будут о-чень беспокоиться!.. Могут думать даже, что ты... утонула, например!
- Ну, выдумал: "у-то-нула!.." В нашей-то речке... Никто такой чепухи не подумает, - даже не улыбнулась Еля.
- Не утонула, - ну, вообще... вообще что-нибудь скверное!
- Там думают, что это вот, что со мной у тебя случилось, и есть самое скверное... А разве же это скверное?.. Ведь ты же меня полюбил? - сказала она очень тихо. - Вдруг взял и полюбил маленькую Елю... такую маленькую Елю... и сделал ее женой... А она даже про Вергинцеторикса не знает, как это он подковы подковывал!..
Небольшая головка Ели в греческой прическе (очень прочная оказалась эта прическа!) глядела на Ревашова невинными большими детскими глазами; длинная шея немного изогнулась вправо; с левого покатого плеча, теперь матово ясневшего, спустилась вниз рубашка и бойко в сторону глядела небольшая шестнадцатилетняя грудь с розовым соском.
Полковник поглядел на нее ленивыми уже глазами и заговорил размеренно:
- Видишь ли, насчет Коли твоего - это у меня экспромт... У губернатора вчера я не был и не винтил, - в карауле сегодня совсем не мой полк, а ваш, пехотный... а ты этого и не знала!.. Затем, еще что?.. В тюрьме я, конечно, не был: о-хо-та по этим учреждениям кому-то ездить!.. Никакого Коли не видал...
- Ка-ак так не видал? - очень изумилась Еля, даже рубаху натянула на плечо.
- Так и не видал!.. И ни о чем с ним не говорил, конечно, и ни от чего он не отказывался... Все это, одним словом, мое сочинение...
- Вот не ожидала я, чтобы ты, командир полка, и так умел сочинять!
Еля посмотрела на него внимательно и добавила:
- Ну, ты сегодня... то есть завтра, к нему поедешь...
- Куда поеду?
- К губернатору... Милый Саша, милый!.. Ради меня сколько насочинял! Это чтобы я его полюбила!.. Дай я тебя поцелую крепко-крепко!..
Она подалась вперед и протянула в его сторону голые тонкие руки... Ревашов чмыхнул носом и подставил ей щеку для поцелуя.
- А теперь я буду спать... Убери, пожалуйста, тарелку с кровати!
Ревашов кашлянул, взял тарелку и вынес ее в столовую. Он был теперь в ночных туфлях, вышитых серебряной ниткой по тонкому, табачного цвета сукну, и без тужурки, в одной фуфайке серой, плотно обтянувшей его спину и грудь, ожиревшие, как у всякого, начавшего уже шестой десяток жизни, но еще крепкого человека. В столовой он еще походил немного, подумал, выпил немного рому.
- Вот что, милая, - сказал он, войдя в спальню и стараясь взять совершенно уверенный тон. - Ты все-таки сейчас поедешь домой (денщик найдет извозчика) и скажешь, - пока, - понимаешь, - что ты была в театре...
- Спасибо, Саша!.. Я уже один раз приехала на извозчике домой в такое время, и, представь, - действительно из театра, - и что там было тогда!.. У меня такой старший брат, что... "Ты, - кричал он, - честь семьи мараешь!.." Честь семьи! - Тем, что была в театре!.. Покорно благодарю!.. Он меня и тогда чуть было не убил, а уж теперь, если я одна приеду!.. Он совсем бешеный у меня,
- Гм... Хороши братцы!.. Один острожник, другой бешеный... а третий что такое?.. Часы с кукушкой бьет?.. Семей-ка!..
- Ворчи-ворчи... А зачем тебе моя семейка?.. Семейка моя к тебе не придет, не бойся, - у тебя будет только маленькая женка, - да?.. Маленькая, любименькая, хорошенькая и... умненькая... да?.. Ты, может быть, думаешь, что я - глупая?.. Нет!
- Я вижу, что нет!
- А отчего же ты это так уныло?.. Ты должен быть рад, что я... Ведь я же рада!
- Еще бы - ты!
- А ты не рад? Не рад?.. Ты сейчас только говорил мне, что рад, что я - твое солнышко!.. Ведь ты же называл меня своим солнышком?.. Или ты и здесь врал?.. Да?.. Врал?.. Скажи!..
Хрустально звенящие чистые ноты, близкие к рыданию.
- Видишь ли, - нет, тут я не врал, - думал вслух полковник, но вдруг вспылил: - Ну, ты сама, если не глупая, пойми же, черт возьми, - это скандал на весь город!.. Полковник Ревашов, командир полка, вот-вот бригады, - и... и... гимназистка!.. Что тут общего?
- А-а!.. Тебе стыдно какого-то города?.. Хорошо!.. Завтра мы будем кататься по городу, - целый день будем кататься, - да, Саша?.. И пусть все решительно тебе завидуют! А Лия Каплан пусть отвечает про Верцетрикса!.. Это моя бывшая подруга - Лия Каплан, на одной парте со мной сидела... Ну, потуши, пожалуйста, электричество, и будем спать... А письмо маме напишем завтра.
Ревашов решительно подошел к штепселю и повернул его. И наставший вслед за тем мрак был тепел, мягок, полон девичьих шепотов и полусна.
А наутро Вырвикишка действительно принес совершенно потерявшей голову Зинаиде Ефимовне записку от Ревашова. Правда, записка эта была составлена в таких выражениях, что не давала повода думать определенно и радостно: хлопоча об участи брата, задержалась допоздна и пришлось ей заночевать не дома, - но была к этому письму приписка самой Ели:
"А что касается Верцетрикса, то пусть об этом отвечает историку Лия Каплан".
Она очень зорко следила, чтобы именно это, ею самой засургученное письмо попало в руки очень удивленного Вырвикишки, которому Ревашов говорил в это время веско:
- И передай, чтобы сюда не трудились приезжать, пенял? Я сам приеду!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ТРЕВОГА
Зинаида Ефимовна ждала Елю до поздней ночи.
Она всегда спала после обеда, поэтому засыпала поздно с вечера: сидела одна и пила чай в прикуску.
Она никогда не читала, она тщательно избегала карандаша, чернил и бумаги, она не раскладывала даже пасьянса, когда сидела так одна.
Все ее расчеты по хозяйству, все ее выводы из наблюдений над жизнью, все ее правила, которые хотела она привить и иногда успешно прививала детям, складывались там, в мозгу, может быть, бедном извилинами, но зато богатом клетками упрямства.
Когда близко к полночи подъехал извозчик и застучал в калитку, не один только Фома Кубрик сонный вылез из своей кухни, - она тоже, накинув вязаный платок и пряча стоптанный башмак в карман передника, вышла встречать своевольную дочь, - но оказалось, что это приехал Иван Васильич, до того усталый, что, показалось ей, даже не понял как следует, что Ели нет до сих пор, не отозвался никак на ее крик о "гнусной девчонке", которая теперь, может быть, "черт знает в какой трущобе!.."
Только когда ложился спать, пробормотал он неуверенно, что наверно она где-нибудь у подруги, и скоро уснул, а Зинаида Ефимовна осталась в столовой, погрузясь снова в чай и размышления.
Будильник на угольнике с загадочным треском показал час и пошел дальше отсчитывать секунды. Чай остыл. В половине второго она выпила валерьянки и потом, откинувшись на спинку единственного в доме старого мягкого, крытого черной клеенкой кресла, упрямо смотрела в огонек маленькой лампочки. И только в начале третьего услыхала со двора усиленное бряцанье щеколдой.
Встала, сказала с большой энергией:
- Вон когда, стерва, грязь!.. По-го-ди!..
И потом снова теплый платок, стоптанный башмак, и опять столкнулась с сонным Фомой Кубриком, вылезавшим из кухни.
Строго, как говорят только ночью, и недовольно, как это принято у хозяев, обеспокоенных некстати, справился, подойдя к калитке, Фома:
- Это кто-й-то стучит там, а?
Но с улицы отозвались очень зычно и бодро:
- Его высокбродь доктора Худолея в казармы полка!
- Что-о?
Спустившая платок с головы на плечи, чтобы не мешал, и с карающим башмаком в руке, Зинаида Ефимовна поразилась чрезвычайно.
- Как это, в казармы?.. Ночью?.. Зачем в казармы?.. Не смей отворять, Фома!
Она была вне себя от этой явной шутки каких-нибудь шалых парней.
Но из-за калитки еще более зычно:
- Тревога!.. Неприятель наступает с моря!
- Что-о?.. Неприятель? С какого моря?.. А-а?.. - визгнула Зинаида Ефимовна. - Не отворяй!.. Это - воры!