- Начальник учебной команды, штабс-капитан фон Дерфельден!
- Гм... Любопытный какой!.. - крякнул генерал, но добавил добродушнее, чем начал: - Занял по дороге полубатарею... капитан фон Дерфельден!.. А где была ваша команда во время ночного движения?
- При главных силах, ваше превосходительство!
- Неправильно!.. При главных силах!.. Неправильно-с!..
- Другого приказания не получал, ваше превосходительство!
- Неправильно!.. Оплошность командира полка...
Но Иван Васильич не слышал, в чем была тут оплошность Черепанова, он не слушал даже, что говорил генерал: ему это не нужно было. Он увидел круглое лицо подпоручика Самородова, который говорил ему ночью о своей болезни, и подумал вдруг: "А что, если этой же самородовской болезнью болен и Ревашов?" Очень нехорошо стало от этой мысли, но, видя, что продвигаются все вслед за генералом к выходу из собрания, Иван Васильич решительно вмешался в толпу и в толпе этой стал пробираться ближе к Ревашову: ему узнать хотелось, когда именно он думает приехать, во сколько часов, к нему, на улицу Гоголя,
У дверей при выходе опять показалась прямо перед ним в двух не более шагах круглая, голая, лоснящаяся голова полковника Ревашова рядом с похожей, только более узкой кверху головой Ельца, и когда вышел генерал в коридор, ведущий к раздевальной, напирающие сзади толкнули Ивана Васильича так, что, не удержавшись, прямо в спину Ревашова пришелся он плечом.
Быстро повернулась к нему красная шея, давшая наплыв над тугим воротником, и потом серый глаз, круглый и презрительный, жирная губа и сдержанный голос:
- Мне это не нравится, доктор!
- Не нравится?.. А мне?.. Мне?.. - не совладел со своим голосом Иван Васильич, и вышло крикливо и заносчиво.
- Я вам сказал уже... и прошу вас, доктор... - вполголоса, но очень выразительно говорил и строго глядел на него Ревашов, продвигаясь за генералом.
- А я вам говорю... - начал было громко Иван Васильич, но тут Черепанов, о чем-то толковавший генералу, обернулся с кислым лицом:
- Тише там, господа, пожалуйста!.. Ничего неслышно!..
И тут же спереди Елец поднял на Ивана Васильича безволосые брови, а сзади Кубарев два раза стукнул пальцами по его правой лопатке, и он замолчал и осел как-то бессильно, а Ревашов тем временем в два-три шага кривых ног догнал генерала и пошел рядом с ним, и некому уж вблизи было сказать об Еле.
Очень отчетливо в гулком коридоре звякали шпоры штабс-офицеров, плечи теснились, и пахло табаком, спиртом и потом.
Генерал же говорил раскатисто:
- Собрание у вас богатое! А вот в четвертом полку ни-ку-да!.. И казармы там дрянь!.. В чем виноват город, конечно: скупится!..
Не понял Иван Васильич, в чем виноват город, в котором стоит четвертый полк, но уж прошел генерал в раздевальную.
- Что это вы, доктор, говорили Ревашову? - спросил сзади поручик Шорохов.
Оглянулся Иван Васильич, удивился даже:
- А зачем это вам нужно? - и поднял плечи.
В раздевальню набилось густо, и, как всегда бывает, зачем-то все спешили скорее одеться, и руки затурканных солдат, подававших шинели, метались вполне бессистемно.
А когда Иван Васильич вышел, наконец, во двор казарм, где было солнечно, просторно, чуть-чуть морозно и шумно от тысячи солдат за окнами, ясно стало ему, что он вел себя в собрании очень странно, - что здесь полк, смотр начальника дивизии, служба, - мужская служба: если хоть завтра пошлют всех этих людей на смерть, они пойдут и умрут...
Совершенно некому было сказать о своей девочке Еле и незачем говорить.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ЧИСТИЛИЩЕ
Слишком много времени надо, чтобы себя найти; иным, бедным духом, не хватает для этого целой жизни; зато с какой стремительной быстротой иногда себя теряют!..
Когда частный пристав, широкобородый, весьма представительный шатен, пахнущий шипром, отпустив после допроса Макухина и Наталью Львовну, оставил Алексея Иваныча пока арестованным при части, - это был уже не тот Алексей Иваныч, другой...
Фамилия этого также писалась - Дивеев, и так же, как днем-двумя раньше, значилось в написанной о нем приставом бумажке, что он коллежский асессор и имеет от роду 35 лет, но о том, что узнал о нем и прочно знал пристав, совершенно забыл прежний Алексей Иваныч... Он почему-то стал вдруг просто Дивеев, чего давно уже не было с ним (было до Вали, когда он учился), и со странною ясностью почему-то стало носиться перед ним не то, что было около и сегодня днем, а старое, студенческое, просто дивеевское, задолго до Ильи, задолго до Мити, даже до Вали... Но в то же время, когда его спрашивали, какой системы был его револьвер, он без запинки отвечал:
- Парабеллюм!
Он хорошо помнил частности, мелочи, например: сегодняшнюю волчью шубу Ильи, красные волчьи из-под шерсти шапки глаза Асклепиодота, черновекую армянку с двумя девочками, дьякона, который ел курицу, павлина, который сидел на парапете шоссейной казармы, наконец Наталью Львовну, как ее, обхватив поперек, точно сатир нимфу, уносил на руках Макухин, - но все это мелькало в особицу: появится вдруг, блеснет и исчезнет... То здание, по-своему стройное и имевшее какой-то смысл, которое создал было он себе из этих людей и явлений, вдруг рухнуло в нем куда-то ниже его...
Как паук-крестовик, из тонких, блестящих нитей свил он какую-то хитрую сеть исключительно для того только, чтобы поймать своего врага синего шмеля... Каждый день он все расширял и укреплял сети, каждый день с замиранием сердца ждал... вот он летает около, темный, прочно сработанный, и гудит вызывающе!.. Около!.. Близко... Сейчас, сейчас!.. Вся жизнь свелась только к этому: - Поймать?.. Не ловить?.. Около!.. Близко!.. Сейчас!.. - И, трубя победно, ослепленный солнцем удачи, ворвался шмель в паутину... попался!.. И он добежал до шмеля и прокусил его тело давно готовыми к этому зубами... Но, падая, сдернул шмель на пол всю его сложную сеть и его самого... Вмешались около, думая спасти шмеля, а его выкинули гадливо куда-то вон из жизни...
Только в том странном здании, которое построил для себя Алексей Иваныч, он еще и держался последние месяцы, но рухнуло оно, и как же мог вспомнить он, почему и зачем его строил?.. Еще частному приставу он бормотал что-то полусвязное и отнюдь не с тем жаром, как жандармскому вахмистру на вокзале, но, проведя ночь в кордегардии при части, пустой и холодной, следователю на другой день он уже ничего не мог сказать. Он смотрел на форменную строгую тужурку с золотыми наплечниками, выслушивал строгие, точные по форме вопросы, рассматривал, казалось бы, внимательно, холеные белесые симметрично изогнутые, точно приготовленные для капители мавританской колонны усы его и под ними спереди, вверху три золотых зуба, поднимал свои глаза на высоту его серых холодных и пустых глаз, но тут же опускал, так и не пытаясь даже узнать, каков лоб над этими глазами.
Вопросы свои следователь повторял по два и по три раза, но Алексей Иваныч или только пожимал недоуменно плечами и молчал, или чистосердечно вполне отвечал:
- Не знаю, простите... Не представляю ясно...
И только когда услышал почему-то очень знакомый вопрос:
- А какой системы был ваш револьвер?
С большой готовностью ответил:
- Парабеллюм!
От следователя был он отправлен в тюрьму. Тюрьма тут была недалеко от вокзала, и ее из окон вокзала раньше видел Алексей Иваныч, но теперь, будучи только Дивеевым, он не узнал ее. Высокая стена на улицу, окованные темные ворота, полосатая около них будка и дальше, за всем этим, тяжелый второй этаж и решетки в окнах...
- Это чистилище? - почему-то очень серьезно и вполголоса спросил Алексей Иваныч молодого помощника смотрителя, блондина в пенсне, в барашковой шапочке и черной шинели, вошедшего с надворья следом за ним в приемную.
- Вроде того! - ответил весело помощник, посмотрел бумажку, поданную городовым, и добавил еще веселее: - Ага!.. Дивеев!.. Так это вы самый и есть?.. Та-ак!..
- Вы меня ждали? - удивленно спросил Алексей Иваныч.
- Еще бы нет!.. Мы хронику в газете читаем...
Дивеев этого не понял... Дивеев увидал тут еще одного, старого, с прижатым носом, с седыми усами, как у моржа, и с револьвером на синем шнуре. Старый хрипуче спросил молодого: