- Ухо-дит! - привскочил Алексей Иваныч. - Эй, ты-ы!.. - крикнул он в голос. - Ты-ы-ы!..
Но уж прошли они - Ваня и Илья... последний... Звякнула заперто щеколда калитки...
- Съел меня и ушел! - обвел всех в комнате Алексей Иваныч совершенно белыми глазами в волнении сильнейшем.
И глаза его испугали остальных: они показались двумя окнами в незаполнимую, в полнейшую, в совершенную пустоту.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
МОРЕ
Упирается земля в водный простор, омывающий, сглаживающий, плещущий однообразно, - в вечное уводящий взгляд... Неразгаданной остается, как и все споконвечные тайны, - тайна цветов. Водный простор - голубой. Рождается ли человек с голубым в душе?.. Почему манит его всю жизнь голубое?.. И отними от него это голубое навек, - не на что будет опереться душе.
Сидит вечером молодая женщина у себя в гостиной... Только что ушли гости, - им позволено было курить, и теперь открыты форточки, и колышется пламя лампы. Гости были обычные, как всегда; то, что говорили они, - было обычное, как всегда: театр, опера, новые книги... За окнами, как всегда, шум города, прочно стоящего на земле... И вдруг женщина говорит мужу:
- Знаешь ли, мне почему-то хочется к морю!..
Вот оно, голубое!.. Это по голубому вдруг начала тосковать душа.
Проходит день, два, неделя... И вдруг опять подымается в неясном сознании огромное голубое и зовет... И как удержаться в грохоте города, в котором дым вместо неба и фонари вместо солнца? Она едет к морю, где встречается ей кто-то новый, которому (вся овеянная голубым) она шепчет: "Ты мое счастье!"
Или так.
Только что приехал к морю студент. У него на ремне через плечо сильный бинокль и кодак в руках. Он хочет сделать двадцать, тридцать снимков голубого южного моря, которого никогда не видел раньше... Он подходит к морю около пристани, а там бьет сильный прибой. Море такое яркое, ласковое вдали, а здесь оно шумит и бросает в берега гальку и брызги. Оно ребячится, - это видно. Студент по городской привычке закатывает внизу брюки, чтобы их не замочило. Однако он пришел купаться, а прибой... Это даже хорошо, что прибой - это весело... Он раздевается в полминуты, не забыв подальше от воды положить свою одежду, и бинокль, и кодак, и бросается в воду, совершенно забыв о том, что он плохой пловец. Ведь он пришел к огромному, вечному, к изначально-голубой тишине, а прибой - это только приятная неожиданность. Точно влюбленный в мечту, он бросается слиться с мечтой... И прибой подхватил его откатной волной и отбросил сажени на три от берега, и, передавши его волне накатной, бросил снова в берег, ошеломленного мутною мощью... И, снова отбросив на несколько сажен, выбросил снова затылком в торчащую тупо железную балку пристани... И третьей откатной волною отбросил назад, чтобы новой накатной, - девятым валом, - выкинуть на берег недалеко от бинокля, и кодака, и подсученных брюк...
На берегу лежал он, заласканный морем, - молодой, красивый, кудрявый, - и рыбаки разостлали около него парус, готовясь качать, а какая-то дама кричала надорванно, что качать нельзя, что это - зверство, что нужно искусственное дыхание и камфору... Но подошедший врач перевернул послушное голое тело, осмотрел рану в голову, послушал сердце и сказал, что никакие средства не повредят ему теперь больше и не помогут... И его одели старательно и повезли в комнату, которую нанял он на три месяца всего только час назад...
Оно дарит и отнимает, рождает и топит, оно создает города у берегов и иногда подымается бурно и их поглощает... Но разве можно чувствовать за это ненависть к морю?
Можно прийти к нему и сказать: "Экое ты глупое чудовище, - море!.." Море не ответит на это. Море будет тихо колыхаться от берега до горизонта и сверкать миллионами блесток, и змеистые полосы на нем (морские змеи, поднявшиеся из глубин погреться на солнце) будут прихотливо вытягиваться и сжиматься; и трехмачтовые баркасы, все погруженные в голубизну, даль и сказку - идут они или нет?.. И зачем им идти куда-то из сказки и тайны в явь?.. Пусть так и мреют на горизонте белопарусные, как цветы, как эдельвейсы моря...
И пусть что хочет, то и делает с нами море: захочет обогатить нас сказкой и тайнами, - благословенно! Захочет утопить в своей бездонности, пусть топит - благословенно и тут. Оно - стихия, оно - изначальность, - и как осудить его нашим крошечным человечьим судом?
Был некогда царь, и море потопило его корабли, и он приказал наказать за это море бичами. И две тысячи лет смеется над этим царем история, а море по-прежнему бессмысленно и безмятежно ширится, искрится и молчит голубым миллионолетним молчанием...
В то время как Наталья Львовна осталась, чтобы внести задаток за аренду в Сушках, Федор Макухин поехал в свой приморский городок продавать каменоломни.
Покупатель был грек Кариянопуло, необычайно упористый, обстоятельный человек с большим животом, длинным носом, широкополой шляпой и громадных размеров зонтом от возможного дождя, так как было зимнее время. Плохо говоривший по-русски, он даже и этим недостатком своим пользовался, чтобы не спеша отвечать Федору, очень долго соображать, и считать в уме, и потому не просчитываться. Этой медлительностью он за несколько дней в городе успел уже сильно надоесть Федору, и теперь, когда пришлось с ним рядом ехать на скверной линейке, а не на моторе, потому что "тыри урубля дешевше", Федор уселся к нему спиной и молчал всю дорогу. Молчал и, видимо, дремал, сопел, уронивши голову, и грек, и только когда уже спускались с перевала вниз, и верст двенадцать осталось до городка, и когда начал накрапывать дождь, Кариянопуло, не спеша, развернул свой огромный зонт и, кивая на него Федору, победоносно сказал:
- Ага!
Приехав домой, Федор увидел брата Макара у себя на кухне за самоваром с какой-то бабой, которой раньше не видел. Баба поспешно вышла, а Макар сделал вид еще суровее, чем всегда, когда говорил ему:
- Прямо в отделку дом заскучал без хозяина: месяц цельный! Ну, покрутил с девкой дня три, - куда ее больше? - и на место!
Удивился Федор:
- Это ты об своей девке говоришь или об ком?
- Нет, это насчет тебя я... Обо мне тебе тоски быть не может... Баба ко мне заходила, ты видел... Хорошо, заходила... А теперь ты ее видишь? Теперь она брысь! Вот как с бабами надо... А не то что по месяцу с ней кружить... И личность себе обрил, все одно, как стрюцкий: узнать нельзя.
- Это ты значит об жене моей так? - изумился Федор.
Макар свистнул:
- Вон куда поехало, - же-на!
- Посвисти!.. Я тебе так свистну!
Федор сказал это тихо, но настолько серьезно, что Макар кашлянул в кулак, отодвигаясь и бормоча:
- Три письма тебе было, окромя газет, за это время... И тот еще раза четыре заходил, - Гречулевич... Я, говорит, ему, стерве этакому, покажу закон!.. Это тебе, стало быть...
Федор, знавший, зачем приходил Гречулевич, искренне удивился:
- Ну и дураков тут у вас развелось за это время: коловоротом не провернешь.
Аккуратно сложенные на столе письма были все деловые, насчет поставок камня, и годились теперь, чтобы прочитал их Кариянопуло, который остался отдохнуть у своего знакомого, тоже грека, Яни Мончакова, пекаря.
Есть что-то в доме, который сам для себя строил, чуть-чуть жуткое. По-особому пахнут половицы, по-особому глядят просветы у окон и дверей; каждый изгиб карниза, выведенного по шаблону штукатуром, имеет какой-то неповторяемый смысл.
Теперь, когда Федор приехал продавать свой дом, он чувствовал это сильнее, чем раньше, и все вспоминалось с горечью, как месяц назад он проезжал мимо дома в автомобиле с Натальей Львовной и показывал его издали, а она все никак не могла разобрать, какой, и спрашивала нелюбопытно: