Матрос поглядел дико:
- Я?.. Веслом?.. Ни, боже збави!
И добавил:
- Я ему на корму велел, - Макару... Греби ровней!..
Федор не поспел за матросом, и огромная волна чуть не покрыла их, окатив, как из шайки.
Матрос отфыркивался, как мокрый сеттер, и злобно вскидывал на Федора белые глаза из-под надорванного козырька рыбацкой фуражки.
- Ишь, черт, по Макару ему тоска!.. Я тебе теперь замест Макара!
- Ты что сказал?
- Я тебе теперь замест Макара! - сильнее и злее выкрикнул матрос и глядел помешанно.
Судорог боялся Федор, и, чтобы не затекли ноги, все менял их, сильнее упираясь в днище ялика то одной, то другой. Сверху ему было тепло от сильных движений, а снизу, в ногах - сверлящий холод...
- Ты пойми, - кричал сбоку матрос, - в Макаре твоем было пять пудов весу, да на пять уперся!..
И добавил немного спустя:
- Не тужи много... Об себе тужи... Амба!
Тут же грохнула рядом такая волна, что Федор зажмурил глаза и повторил: "Амба", но, когда открыл глаза, увидел себя все-таки в ялике, только за шею забралась вода и холодила спину... Матрос тоже был рядом и поправлял весло в уключине: чуть не вышибло из рук.
- Мать пресвятая богородица! - прошелестел губами Федор. - Неужто смерть?
- Греби! - отозвался матрос.
- И жена не узнает!..
Почему-то вспомнилась Наталья Львовна такою, какою была в тот вечер на даче Шмидта, когда кричала: "Вы зачем пришли?.. Со старичками моими в карты играть?.."
Тогда показалась она ему всемогущей... И вот он теперь тонет, а она не знает...
- Какая у тебя жена?.. Шкура! - отозвался матрос. - У меня законная... Шишнадцать лет... Ребят трое!..
И вдруг застыл с поднятым веслом:
- Нет! Суши весла: не будет дела!..
- Голубчик!.. Что ты! - испугался Федор. - Неробь!
- Сто рублей дашь? - вдруг странно, совсем безумно улыбнувшись одними краями губ и крыльями утиного носа, хрипнул матрос.
- Дам!.. Дам, ей богу!.. Греби!.. Дам!..
- Испугался, варнак!..
Глядя на него презрительно, он начал грести снова.
Привычный, он греб сильнее Федора, - как и нужно было, так как со стороны Федора был ветер, - и на поломанную лопасть Федорова весла вскидывал иногда глаз.
Они пытались пробиться к берегу, а буря их гнала в море, - больше ничего не было.
- Может, якорь бросим? - спросил Федор.
Это была одна из его надежд.
- Тут бросишь! - отозвался матрос.
Но была и другая надежда: внезапно начавшись, буря могла так же внезапно утихнуть. Протянут дальше круглые вихревые облака, и море начнет утихать. И он сказал матросу:
- Скоро утихнет, - не робь.
- Дня через два, - отозвался матрос.
- Что два? - не расслышал Федор.
- Утишится, говорю... дня через два!..
Это знал и Федор, что штормы здесь бывают долги, но не хотелось думать, что это именно такой шторм.
Поднялась горячая, едкая, почти сжигающая досада, что не поехала с ним Наталья Львовна, а осталась в номере гостиницы "Бристоль"... Ждала платья, которое заказала, и только поэтому осталась... Передать задаток за аренду могла бы, кажется, в полчаса - главное, не было готово платье... Но разве нельзя было не дождаться платья? И разве трудно было завезти задаток вечером, накануне того дня, как он уезжал с греком?.. Тогда они поехали бы вместе... И разве, была бы она с ним, пустила бы его в море на этом ялике?.. И черт не взял бы грека, если бы он поехал один в Куру-Узень... Что там показывать? Каменоломня, печь... Но вот... Аренда, платье, Наталья Львовна, - Наташа, - и в результате погиб Макар, и сейчас погибнет он сам.
- Ку-пец! - вдруг крикнул Афанасий. - Тыщу рублей дашь, буду гресть, не дашь, - брошу!
- Дам! - Поспешно отозвался Федор.
Он испугался, взглянув на матроса: глаза, как у Макара, когда он тонул, и такие же обтянутые скулы и желваки на заскульях, и нос утиный, мокрый... Макар!.. Только ростом был выше тот, но неизвестно было теперь, когда он привязан к скамейке канатом, какого был роста матрос.
Вот он весь сморщился от злой, ехидной усмешки и хрипнул:
- Дашь?.. Вот сволочь!.. Знает, что обоим амба - дает тыщу!..
- А-а? - недослышал Федор.
Но матрос только глядел на него сумасшедшими белыми Макаровыми глазами и качал головой, будто голова у него дрожала...
От этого в первый раз за всю жизнь, какую он помнил, как-то по-особенному, до потери себя самого, страшно стало Федору, и, отвернувшись, он крикнул во весь голос, какой еще оставался:
- На-та-ша-а-а!
Крикнул в берег, в твердую землю, по-последнему, по-детски, как ребенок кричит единственное свое слово: "Мама!", когда охватит его испуг.
- Ду-у-ра-ак! - в тон ему крикнул и Афанасий. - Услышит тебя канаша твоя!..
Но от своего крика немного успокоился Федор, только это была не та успокоенность, когда яснее становится жизнь. Это была другая, совсем противоположная ей успокоенность от ясного сознания близости смерти. Такая успокоенность бывает у тех, кого везут на место казни. И если за минуту перед тем была еще досада на Наталью Львовну, теперь была уже примиренность со всем, даже больше: Наталья Львовна представлялась плачущей горько, и хотелось как-нибудь ее утешить... Но появилась странная мысль: кому же теперь все останется?.. С Натальей Львовной не венчаны, Макара нет... И, точно подслушав его мысль, крикнул Афанасий:
- Федор! Половину обзаведения свово дашь если, - буду гресть... Не дашь, - брошу!
Федор только поглядел на него, и показалось, что в белых Макаровых глазах не брызги, а слезы.
Отвернулся, поглядел на берег... Очень знакомое что-то отчертилось там, где уже не было моря.
- Куру-Узень! - крикнул хрипло Федор.
Знакомы были очертания гор над этой деревней, хотя деревни самой он не мог разглядеть из-за брызг и пены.
- Давно пронесло! - отозвался матрос.
- Баркас там есть! - спустя минуту прохрипел Федор.
- Черт ли в том баркасе! - спустя полминуты ответно прохрипел матрос.
Больше они уже не говорили. Больше нечего и не о чем было говорить. И уж совершенно охрипли, крича и зажимая поглубже последние силы и последнее тепло тел: может быть, пригодятся еще. Гребли несогласно, забирали неглубоко... Гребли, как машут крыльями подстреленные птицы, думая, что уйдут от того заряда дроби, который уже сидит в их телах, если будут махать крыльями, или как бегут, хрипя, загнанные лошади, пока с размаху не упадут и не издохнут...
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
ИРТЫШОВ У СВОИХ ХОЗЯЕВ
В каждом губернском городе было свое "Жандармское управление"; здесь оно занимало скромный с виду двухэтажный дом внутри довольно обширного двора.
Оно и не должно было щеголять выставочной внешностью; совсем напротив, оно призвано было таиться в тени, как будто его и нет совсем.
Только отсюда должны были видеть и слышать все, что делалось и говорилось и в этом губернском, и в других городах, и даже деревнях Таврической губернии, а сюда кому и зачем можно было позволить смотреть?
Этот затененный особняк очень тщательно охранялся от постороннего глаза и, конечно, ушей, как днем, так особенно ночью, но, уйдя из квартиры учителя торговой школы Павла Кузьмича, Иртышов пошел не на вокзал, чтобы оттуда куда-то уехать, а сюда, в притаившийся особняк.
Зачем же? Чтобы подстеречь кого-нибудь тут и выпустить в него, сколько удастся, пуль из револьвера, как это было принято у эсеров? Нет, затем, чтобы доложить кое-что жандармскому ротмистру Жмакову, получить от него командировку в другой город, а главное деньги, которые он считал заработанными.
"Что же они, черти проклятые, делают? Ведь не на что жить!" - почти бормотал он, а не только думал, возбужденный неожиданным появлением сына, Сеньки.
Днем он не мог бы сюда идти, потому что примелькалась многим в этом городе его долговязая фигура, его рыжая борода, его весьма порыжелое пальто и кепка.
Он и теперь по довольно плохо освещенной улице шел с опаской и оглядкой, тщательно подняв воротник, упрятав в пальто бороду, сознательно сутулясь и изменив свою торопливую походку на медлительную, стариковскую. Даже старался прихрамывать на левую ногу.