Имя на звезде – Камилла Спенсер, но дева не Камилла Спенсер.
Розовый комок засохшей жвачки, еще несколько – розовые, серые, зеленые – безобразной коростой облепляют тротуар. На них следы зубов, а помимо того отпечатки подошв. Юная дева колупает комки острым носом фальшивых «манол», пока не отшвыривает мерзкие наросты ногой, пока звезда не становится если не совсем чистой, то чище хоть немного.
В пузыре тихой, безмятежной ночи дева берет подол юбки и подносит к губам. Она плюет на ткань, опускается на колени и оттирает до блеска имя, отлитое в латуни и впечатанное в розовый бетон. Когда к ней подъезжает «линкольн», она встает и кругом обходит звезду – с почтением, с каким обходят могилу. В одной руке у девушки наволочка. Пальцы – белый лак на ногтях облез – сжаты в кулак, белая ткань оттянута грузом жевательных конфет. В другой руке – надкусанный шоколадный батончик «Бэйби Рут».
Зубы в фарфоровых коронках машинально жуют. Полоска шоколада очерчивает пухлые надутые губы. Саисские пророки предупреждают: красота этой молодой женщины такова, что всякий увидевший ее позабудет любые удовольствия, помимо пищи и секса. Столь притягательна ее материальная форма, что узревший ее становится лишь кожей да желудком. И поют оракулы, что ни жива она, ни мертва – ни смертная, ни дух.
«Линкольн», остановившийся у обочины, сочится алым. Заднее боковое окно, зажужжав, чуть приопускается, из шикарного салона раздается голос. Мужской голос посреди ока бури спрашивает:
– Шалость или угощение?
Со всех сторон на расстоянии брошенного камня ночь бурлит за невидимой стеной.
Губы девы, блестящие от помады – ало-алой, цвет под названием «охотница на мужчин», – ее полные губы улыбаются. Воздух до того тих, что можно почувствовать ее духи – аромат как у цветов, оставленных в гробнице и сохших под прессом тысячу лет. Она льнет к стеклу и говорит:
– Ты опоздал. Завтра уже настало. – Она похотливо подмигивает, медленно прикрыв глаз веком в бирюзовых тенях, и спрашивает: – Который час?
И ясно, что мужчина пьет шампанское: в этой тишине даже пузырьки лопаются громко. И громко тикают часы на его запястье. И голос из машины отвечает:
– Час, когда всем плохим девочкам пора в постель.
Молодая женщина вздыхает – уже задумчиво, – облизывает губы и улыбается не так уверенно. Полузастенчиво и полупокорно она говорит:
– Кажется, я нарушила свой комендантский час. Я поступила скверно.
– Осквернять бывает чудесно, – отвечает мужчина. – Как и быть оскверненной.
Тут дверь «линкольна» распахивается перед девой, и та без колебаний залезает внутрь. А дверь эта – врата, поют предсказатели. А машина – зев, пожирающий лакомство. И скрывает машина деву в своем желудке, нутро которого щедро обито бархатом, словно гроб. Тонированное стекло, жужжа, поднимается. «Линкольн» стоит, пар идет от капота, блестит глянцевый кузов. На нем теперь красная бахрома: по краям растет борода из свернувшейся крови. Малиновые следы колес ведут к месту, где припаркована машина. Позади нее буря, но здесь слышны только приглушенные ритмичные возгласы мужчины. Древние говорят о них как о мяуканье, как о писке раздавленных крыс и мышей.
Наступает тишина, затем вновь скользит вниз стекло. Показываются обломанные белые ногти. В пальцах болтается латексная шкурка – уменьшенная версия наволочки, тяжело обвисший мешочек. Его содержимое: нечто мутно-белое. По латексной оболочке – она вся в ало-алой помаде – размазаны карамель и молочный шоколад. Вместо того чтобы выбросить мешочек в канаву, девушка прикладывает его к губам и, выдыхая, наполняет воздухом, надувает и ловко перетягивает открытый конец. Так повивальная бабка перетягивает пуповину новорожденного. Так клоун скручивает узел на воздушном шаре. Она завязывает надутую шкурку, запечатывая внутри млечное содержимое, и начинает ее сворачивать. Она гнет и вертит, пока трубка в ее руках не принимает форму человечка: с двумя ногами, двумя руками и головой. Кукла-вуду. Размером с младенца. Она кидает это гадкое творение, измазанное сладостью с ее губ, с таинственной мутной жижей внутри, в центр ждущей его розовой звезды.