Очень хочется позвать сына. Но стратег Азии подавляет минутную слабость. Нет. Не нужно взваливать на неокрепшие плечи такой груз. Он вынесет эту ношу один.
Задернув полог, Антигон падает на измятое ложе. Мертвый глаз тих. Все сделано правильно. И все же отчего на душе такая пустота?
Он заставляет себя не думать об Эвмене, к погребальному костру которого завтра поднесет факел. Он готов думать о чем угодно, даже о беспамятных анемоновых лугах Эреба[21], лишь бы забыть о кардианце. И почему-то вспоминается женщина, которую не видел уже… о Диос! – уже семнадцать… нет, восемнадцать лет! Красивое, резкое, почти хищное лицо, белоснежная кожа, безумно расширенные изумрудные глаза. Хотя… сейчас она, конечно же, уже старуха…
«Вот и все, – думает Одноглазый, проваливаясь в беспросвет блаженного забытья. – Вот и все. Вот и настал твой конец, упыриха!..»
Слоны вопили, требуя пищи, и тоскливый вой их уже который день не стихал в небесах, низко нависших над измученной крепостью. Сперва балованные животные брезгливо отворачивались от измельченных в труху бревен, предлагаемых им в пищу, но сена в городе не оставалось даже для прокорма священных жеребцов храма Посейдона Волногонителя, и серые гиганты, похожие сейчас на исполинские скелеты, небрежно прикрытые мешками из потрескавшейся белесой кожи, жевали опилки в вонючих лужах липкого поноса, не имея уже сил подняться на ноги. Лишь змеи хоботов изредка слабо подрагивали, указывая, что иные из десятка некогда могучих зверей пока еще пытаются выжить, да жалобный плач никак не унимался, хотя и становился день ото дня все слабее. Исхудалые, не меньше своих питомцев похожие на живых мертвецов, погонщики-азиаты тенями бродили по изгаженным кровавой слизью загонам, и темные их лица напоминали трагические маски. Умирающий от голода слон есть предвестие великих бед, так верят на их далекой родине, не знающей холодов, и махауты[22] покорно ждали, когда же исполнится предначертанное…
Давно уже не было слышно конского ржания.
Боевые кони, породистые быстроногие красавцы с пламенными глазами, похожие на сказочных птиц, забиты на мясо; кровавые куски их тел вместе со шкурой выварены в громадных котлах, установленных на площади перед дворцом, и розданы поровну пехотинцам, сумевшим доплестись на раздачу. Ни один из всадников-гетайров не принял мяса убитых друзей; когда забивали коней, спешившиеся всадники хоронились кто где мог, лишь бы не слышать зовущего лошадиного крика, а шестеро, не вынеся непредставимого, покончили с собою, прыгнув со стены на камни…
Не лают псы – их тоже истребили всех до единого, и вот уже десятый день, как цена крысиной тушки превысила довоенную цену упитанной овцы, если, конечно, находились пустоголовые, готовые обменять на бесполезные желтые кругляши настоящее мясо, вкусное крысиное мясо, способное поддержать жизнь. В последнее же время в закоулках обнаружены были мертвецы, с голеней и плеч коих неведомые убийцы скромсали мясо, даже не вспомнив об одежде и украшениях. Люди перестали доверять друг другу, и даже вышедшие в ночную стражу воины старались без крайней нужды не поворачиваться к напарнику спиной. Дружба дружбой, но кто знает, что может приказать голод?
Боги отвернулись от Пидны, и это понимали все.
И гетайры, лишившиеся коней, и пехотинцы, пошатывающиеся от слабости под порывами морского ветра, и безразличные ко всему на свете, кроме стона умирающих слонов, азиаты-махауты, и горожане, чьи тела пока еще не стали комьями мертвой плоти, гниющей у остывших очагов…
Пидна умирала.
А под самыми ее стенами, не опасаясь ни стрел, ни камней, что ни день плясали осаждающие, показывая несчастным дымящиеся ломти жареного мяса: они предлагали поскорее открыть ворота и не перечить ясно выраженной воле богов, клялись, что примут сдавшихся как родных братьев и не нанесут городу ни малейшего ущерба. Они удивлялись и недоумевали: с какой стати доблестным воинам умирать позорной смертью непонятно за что?
Не за выжившую же из ума упыриху?
Пока было довольно пищи, город откликался стрелами и грубой бранью.
Потом Пидна умолкла, будто прислушиваясь.
А на исходе третьего месяца осады, примерно тогда, когда было приказано пустить под нож боевых коней, по узеньким улочкам крепости поползли – сперва осторожно, вполголоса, с многократной оглядкой, затем – все громче и громче – слухи. Шушукались о запретном. О том, что гнев богов, что ни говори, справедлив; о том, что убийство добродушного дурачка, царя Арридея-Филиппа, было злым и преступным делом, за которое отомстится не только палачам, но и не пожелавшим заступиться; о проклятии, посланном перед смертью храброй красавицей Эвридикой, женой бедного Арридея, всем, кто наблюдал за убиением законных Аргеадов… Вот такие-то разговорчики возникали там и тут, и вновь – там, а от них уже рукой подать было и до шепотков куда как худших…