После десятидневного крика, доходившего до драк, после позорных хватаний друг друга за грудки, перечисления заслуг, взывания ко всем богам, оговоров, интриг и угроз сатрапии были распределены более-менее справедливо, и никто не остался недовольным, во всяком случае, никто не заявил об этом во всеуслышание.
Но сам Пердикка отказался участвовать в дележе.
Почти никто не обратил на это внимания, разве что некоторые удивленно поохали, и лишь в мерцающем оке одноглазого Антигона мелькнуло нечто, похожее на понимание…
Псам бросили кость, и псы унялись.
К сожалению, кроме псов, были и волки.
Немного. Пятеро. Может быть, шестеро. Но именно они определяли, за кем пойдет войско; одно их слово способно было вновь вывести из лагерей пехоту, и даже среди этерии не каждый решился бы выступить против них.
Эти не рвали друг у дружки сатрапии, наоборот, с не меньшим презрением, чем Пердикка, наблюдали за творящимся на Совете. А затем кем-то из них было вновь названо имя дурачка Арридея…
Они откровенно ухмылялись, упоминая о нем, «законном Аргеаде, наследнике македонских базилевсов[13]», даже не скрывая, что убогий интересен им меньше всего. Но они каждым словом своим отрицали и оплевывали то, ради чего жил, боролся и побеждал Божественный.
Македония – превыше всего! – такова была их вера, и поколебать эту веру было невозможно, разве что убить вместе с проповедниками. Вся бескрайняя Ойкумена, пройденная и подчиненная Божественным, рассматривалась ими всего лишь как добыча, как гигантская кормушка, населенная нелюдями, достойными лишь презрения и подлежащими грабежу. Старые бредни эллинов: варвары нуждаются в плети, но греки – равны между собой. И царь македонский был для них царем древнего закона, первым среди равных, подчиненным совету вождей, и войсковому сходу, и народному собранию. Им не нужен был Бог на престоле, и на этом они стояли твердо.
И ему пришлось уступить.
На белесую голову сорокалетнего Арридея, названного, словно в насмешку, Филиппом, была напялена под ликующие крики охлоса и сдержанные приветствия гетайров серебряная корона царей Македонии, и улыбающийся, даже в этот великий миг хлюпающий носом царек, заикаясь и пуская ветры, произнес перед войском слова древней клятвы, подсказываемые ему стоящим чуть позади Эвменом: «Я, Арридей-Филипп, третий царь Македонии этого имени, принимая отцовский венец, перед лицом своих боевых товарищей торжественно обещаю…»
Однако тройную тиару Востока Пердикка сберег для сына Божественного, не позволив обокрасть того, кто еще даже не был рожден. Никаких прав не имел Арридей, пусть и трижды Аргеад, на диадему персидских царей, завоеванную Александром, сыном Зевса Олимпийского! Это наследство принадлежало тому, и только тому, кто ворочался пока что во чреве Роксаны, и, поглядев в глаза верховному правителю, волки, пару раз огрызнувшись напоследок, отступили…
И рожденный пять месяцев спустя мальчишка, на диво большой и крепкий, был коронован прямо в пеленках, по обычаям, принятым на Востоке, перед лицом Священного Огня, в порфировой палате дворца Навуходоносора, вдали от мутных глаз тупой солдатни, зато в присутствии дородных и бесстрашных персидских пахлаванов, земным поклоном встретивших вынесенного к ним Пердиккой трехнедельного шахиншаха.
Под сводами, отделанными бадахшанским нефритом, звенели чеканные строки тронного благословения, произносимого от имени Царя Царей Верховным Правителем державы Пердиккой: «Волей Светлого Ормузда, я, побеждающий тьму и дарящий благо тверди, Искандар, сын Искандара, сына Зевса-Аммона, дарую вам, подданные, счастье восхождения моего на престол…»
– И ты свидетель, что престол сына твоего прочен и священная жизнь его вне опасности, Царь Царей и Бог мой Александр…
Брови, искусно – волосок к волоску – выложенные на мраморе резцом ваятеля, слегка сдвинулись; Бог недоумевал, для чего призвал его вернейший из слуг.
Не для того же, чтобы перечислить заслуги свои, и без того ведомые Всеведущему?
Нет, конечно же, нет; лишь презрения достоин раб, хвалящийся заслугами перед господином, коему обязан вечной нехвастливой преданностью, и он, Пердикка, тень от тени Царя Царей и прах у ног его, не смеет и помыслить о подобном.