Булавин остановился рядом с Лоскутом. Насупился. Оглядел народ. Увидел наконец семью Русиновых. Племянница плакала, а жена плевала на подол и обтирала кровь с лица Антипа, вокруг отрезанного носа.
— Братья казаки! Люди вольные! Мужики русские! Солдаты и стрельцы! Не бранную скатерть с хлебом-солью уготовит наш Дон Иванович московским слугам! Уготовит он сыру землю да востру саблю! А почто так? А по то, что единой жили мы радостью — волей. На ней спали, ею покрывались, её пили-ели и сыты были, а отныне несёт нам распогано немецко племя железные вольности, и покуда те вольности не легли нам на руки и на ноги, берите сабли и копья, пистолеты и ножи, топоры и вилы! Нет отныне иной жизни на Дону! Все, кто с нами пойдёт заедино, — братья нам кровные. Все, кто супротив нас, враги! Так ли я гутарю?
— Так! Так! Веди, атаман! Веди! — грянула толпа.
— Тихо, атаманы-молодцы! Отныне надобно ждать силу великую царёву. Пойдут на нас полки, потому наше дело — подымать Дон. Ты, Лоскут, ты, Рябой, и прочие Доброхоты отправляйтесь по Дону, по всем запольным рекам и подымайте казаков и новопришлых людей, а я наутрее внове еду в Черкасск, стану говорить там о нашем деле. Остатние ждите меня по городкам!
13
В Черкасском Булавин оставался недолго — с полночи до рассвета. Сразу же по приезде он проехал в станичную избу и послал Стеньку к Зернщикову. Илья тотчас явился к Булавину.
— Илья! — встретил его Булавин у крыльца. — Меня позвал Максимов. Письмо прислал…
Кругом было темно и пусто, но Зернщиков спросил тихо:
— А моё получил?
— Получил.
— А Максимов чего?
— Я у тебя хочу вызнать, чего он. Письмо ласковое, куда и обида девалась, как навроде сватов ко мне засылать вознамерен.
— Дела-то, сам, поди, ведаешь, каковы… — вздохнул Зернщиков. — Ныне нам не до раздору. Идём к нему, раз звал!
— Нет, не пойду. Отринуло меня от его дому.
— Ну что ты аки турок упрямый? Ну? — однако видя, что Булавин не согласится, предложил: — Ладно, утром позову его.
— Наутрее я выеду назад. Досуг мне сидеть тут, когда в степи… — он не договорил, и Зернщиков пошёл за войсковым.
Максимов собирался, как по набату. Он пришёл вслед за Зернщиковым, безошибочно отворив дверь в летний придел, где горела разъединственная сальная свеча. У порога настороженно поправил накинутый на плечи дорогой кафтан поверх ночной рубахи. Подошёл к Булавину, протянул руку.
— Здоров живёшь, Кондратей Офонасьевич!
— Слава богу… — прогудел Булавин.
— Не попомни зла, Кондратей Офонасьевич, ныне река наша в великой нужде пребывает, до раздору ли нам, казакам!
— Оно так, Лукьян… Я письмо получил. Звал почто?
— Ты уж так зараз и спрашиваешь…
— Мне недосуг. Наутрее выезжаю на Бахмут. Чего звал?
Максимов наморщил костлявый лоб, покусал губу. Тёмной сухой рукой, выпроставшейся из-под кафтана, подвинул к Зернщикову свечу.
— Илья! Принёс бы пива, да шшуку вялену, что ли.
Зернщиков помял бороду, понял, что важное слово будет сказано без него, и вышел, оставив дверь приотворённой. Максимов встал и сердито захлопнул дверь.
— Кондратей Офонасьевич! Ежели дам тебе войску полка два, побьёшь москалей?
— Побить-то не шутка…
Булавин пока молчал об убийстве Долгорукого.
— И с богом! Вот тебе моя рука! Я с тобой, Кондрат! Ежели мы не пугнём его, не будет нам спасу. А пугнём скоро улетит. Сейчас осень. На носу сыпуга снежна, до весны им не выйти на нас, а на весну, бог даст, Карла пойдёт на Русь, тут уж царю Петру не до нашей реки… — Он прислушался и заговорил тише: — А коли надумают силу послать, я со своим войском не оставлю тебя. Чего смотришь на меня? С седла сорвался?
— Пойдём-ка, Лукьян Васильевич, на волю… — Булавин поднялся с лавки, тяжело направился к двери, разминая ещё не отошедшие за дальнюю дорогу ноги.
На базу была кромешная тьма. Ни конюшни, ни тополя — ничего не видно.
— Ох, как звяздо на небе! Ох, звяздо-о-о… — проговорил Максимов беззаботно.
Булавин встретил его грудью в трёх шагах от крыльца.
— Внимай, Лукьян Васильевич: попусту кровь христианскую я проливать не стану! — прогудел Максимову снизу в подбородок.
— За волю Тихого Дона — не попусту!
Булавин обдумал ответ войскового атамана.
— То дело нелёгкое — за волю реки подняться.
— Никто не говорит…