Раб твой Иван Толстой. Ис Троицкого майя дня 5-го 708-го лета».
11
Булавин не переставал удивляться судьбе. Она стала на редкость изменчива, щедра. Ещё несколько месяцев назад он вынужден был скрываться в ските раскольников, пробирался сюда, в Черкасск, под монашеской одеждой, и Максимов — этот подлый изменник, истязатель его семьи — подавал ему кусок кныша, а вот теперь стоит он на пороге максимовского дома и плюёт в его разворошённую пустоту. Всё успел отправить войсковой атаман в Азов, всё богатство, а семью не сумел.
— Кондратий Офонасьевич, чего с ними делать велишь?
Булавин оглянулся — стоит на крыльце Гришка Банников, красное лицо его, как лукошко круглое, доброе, в ямках по щекам, а глаза волчьи. Кинь такому максимовский выводок — разорвёт в клочья.
— Отстань от них, анчуткиных детей!
— А бабу? Казаки спрашивали…
— Запри их в пустом дому, и пусть носа не кажут!
Булавин сбежал с крыльца и пошёл на майдан, к церкви.
Никогда ещё не видел Черкасск столько людей. Булавинское войско, наладив разобранный осаждёнными мост, вошло в город, явилось из стана своего на казачий круг. Не было тут разницы, казак, не казак — все булавинцы стояли на кругу и все черкасские толпились тут же. За последние дни немало прискакало сюда казаков из разных станиц. Не утерпел даже Игнат Некрасов, оставив на время свою станицу и казаков. Неожиданно явились Семён Драный и Антип Русинов. Всем хотелось побывать на кругу. Все ждали Булавина, ждали, какую казнь назначит круг Максимову и изменникам-старшинам.
Булавин прошёл в середину майдана, и первый, кто попался ему на глаза, был опять Зернщиков. Он встречал Булавина в воротах Черкасска и целовался с победителем, они пересылались письмами перед штурмом города, и теперь этот верный Булавину человек по праву стоит тут, рядом с деревянным поставцом, на который уже поднялся Булавин.
— Тихо! Тихо! Атаман трухменку гнёт! — разнеслось по майдану многотысячным гулом. Вороньё вскинулось с верб и дубов, испуганно отошло чёрной стаей в степь.
— Атаманы-молодцы! Братья! Казаки-тиханушки и вы, честной люд — бурлачки да разбойничьи! Вот он, Черкасский город, глядит на вас! Наш он отныне. Отсюда станем мы волю реки держать, станем устрой живота делать, как от веку повелось, дабы всем было вольно и хлебно — казаку, его детям, жёнам, казацким вдовам и всем, кто пришёл к нам на Тихий Дон! Не станем мы кровь лить христианскую с новым князем Долгоруким, что ныне полки на нас собирает, станем мы ему и царю гутарить про мир меж нас, а коли станет тот князь Долгорукой наши станицы трогать, наших людей теснить — уготовим ему братову постель! Вот она, сабля! — выхватил Булавин свою саблю, и в тот же миг над тысячами голов ослепительным полымем блеснуло на майском солнышке целое море сабель, и рёв потряс весь город.
— Веди, атаман, на Азов! Веди на Азов! — заревела масса.
— Дайте срок! — поднял Булавин руку.
— Говори атаманово слово — и Троецкий возьмём! Говори!
— Дайте срок — возьмём и Троецкий! Токмо забыли мы, атаманы-молодцы, что сидит у нас в колодках Максимов со старшиною. Пять дён сидит. Что делать станем?
— Смерть изменникам! Смерть!
— Реку боярам продали! Смерть! Ведите их!
— Хватит поститься им! Ведите!
— Вели, атаман, я сам им головы отрублю! — выкрикнул Щука, нетерпеливо потрясая тяжёлым турецким ятаганом.
Страсти разгорались, и только казнь могла теперь унять страшный порыв огромной толпы вооружённых людей. Булавин понял с еле шевельнувшимся чувством сожаления, пробившимся через толщу большой личной обиды, что судьба Максимова решится тотчас.
Толпа расступилась. К самому поставцу приволокли старшин и Максимова. От кабака прикатили широкий пень.
Булавин шагнул к войсковому атаману.
— Ну что, Лунька? Помнишь ли меня? Молчишь?
— А вот это помнишь? — Булавин расстегнул кафтан и достал серый плат, завязанный узлом. — Гляди лучше!
Максимов глянул отрешённым взглядом на землю в развязанном платке и вспомнил свою клятву. Сжал губы, набычился и неожиданно выбил платок с землёй плечом.